• Приглашаем посетить наш сайт
    Языков (yazykov.lit-info.ru)
  • Дневник 1842–1845
    1842 г. Апрель

    Апрель месяц.

    2. Получил весть о кончине Карла Ивановича Кало 27 марта в университетской больнице. Ему легко было закрыть глаза, – один из честнейших, благороднейших людей, несмотря на свое звание. Он инстинктивно как-то любил меня, с самого детства. Что это как быстро уносит могила прежнее поколение! «И тебя уже не стало!..»

    Завтра подаю в отставку. Одна четверть желаний исполнится; хоть волю употребления времени приобрету.

    4. Господи, какие невыносимо тяжелые часы грусти разъедают меня! Слабость ли это? Или последствие того развития, которое приняла душа моя, или, наконец, мое законное право, образ отражения во мне окружающего? Неужели считать мне свою жизнь оконченною, неужели все волнующее, занимающее меня, всю готовность труда, всю необходимость обнаружения схоронить, держать под тяжелым камнем, пока приучусь к немоте, пока заглохнут потребности, – и тогда начать жизнь пустоты, роскоши? Да, только последнее возможно, когда оно естественно течет из сущности известного рода плоскости духа, в этот мир чужой не взойдет. Есть другая жизнь, прекрасная и высокая, чисто инсентивная, с единой целью внутреннего просветления, – но я чувствую, что середь тихих занятий кабинета подчас является ужасная тоска. Я должен обнаруживаться, ну, пожалуй, по той же необходимости, покоторой пищит сверчок.

    Гёте говорит:

    Gut verloren – etwas verloren!
    Ehre verloren – viel verloren!
    Mußt Ruhm gewinnen,
    Da werden die Leute sich anders besinnen.
    Mut verloren – alles verloren,
    Da wär’es besser nicht geboren[148].

    Это величайшая истина, и потому-то, когда я сознаю совершенную потерю духа, я паду. Но еще, кажется, я далек от этого. Счастливы детски религиозные люди, им жить чрезвычайно легко. Но будто возможно из совершеннолетия перейти в ребячество иначе, как через безумие. Одна мать, потерявшая всех детей своих, говорила мне с веселым видом: «Я не жалею их, я их хорошо поместила», и она вставала по ночам к заутрене, держала строгий пост и была счастлива. Я даже завидовать не могу, хотя удивляюсь великой тайне врачевания безвыходного горя – субъективным мечтательным убеждением. У ней несчастие переполнило душу – и обратилось в безумное блаженство. Но мои плечи ломятся, но еще несут. И ужасная мысль, что еще годы надобно таскать эту тяжесть, разливает мрак, и судорожное негодование щемит душу.

    6. Теперь все пугают меня ужасными последствиями отставки, но так и быть, лучше год лишний ссылки, но спокойное употребление времени. Один большой плут предлагает выпутаться деньгами, – быть может, оно и так, деньги у нас всемогущи. Самодержавие, ограниченное взятками так, как во Франции была некогда монархия, limitée par des chansons[149]. Вот состояние! Одно желание силы, силы перенесть еще… cколько – ну, наверное, три года этих свирепых гонений.

    8. Писал к Дубельту, чтоб уведомить его об отставке. Я не думаю, чтоб он или г. Бенкендорф имели что-нибудь против меня лично, не думаю даже, чтобы тот или другой по охоте или по симпатии делали зло. Но боюсь всего от равнодушия; у нас почти нет инквизиции из убеждений (разве таков Мордвинов, предместник Дубельта). Как бы то ни было, я дам себе слово многое сделать, в многом уступить, чтоб добраться до свободы. Я склонил голову, – там нет борьбы, где с одной стороны никаких прав, никакой силы. Понимаю, что, подавая в отставку, я отдаляю несколько счастливые шансы. Но жертвовать всем временем – это потеря существенная. Я считал год лишний удаления за отставку и нахожу, что выгода перевешивает. – Написавши такое письмо, я всякий раз делаюсь болен, – усталь, дрожь, бессилие и волнение. Вероятно, это то самое чувство, которое испытывают публичные женщины, первые раза продавая себя за деньги – хотя и защищаясь нуждой etc. Полного отпущения сознательному греху нет. L’homme se sent flétri[150]. Да может, я этим спасу свою индивидуальность. А тут вопрос: да нужна ли индивидуальность моя для чего б то ни было, или нужна ли на что-нибудь индивидуальность, спасаемая таким образом? Где же внутренняя жизнь, если человек не может покориться обстоятельствам, как бы они скверны ни были, с гордым сознанием правоты? Эгмонт и Оранский! Эгмонт рыцарской доблестью купил плаху. Но надобно быть Оранским, чтоб стяжать право поступать, как он. Спасая себя хитрыми уступками, он спасал страну. А я – спасая себя? Но неужели моя жизнь кончена, неужели всё это вздор? Nein, das sind keine leere Träume[151].

    Я не могу долго пробыть в моем положении, я задохнусь, и как бы ни вынырнуть – вынырнуть.

    12. Вот что значит подать в отставку. Мне стало как-то легче; явились свежие силы и туман несколько рассеяли. Из двух чудовищ, стоящих подле меня с вечно подъятой дубиной, одно исчезло. И как будто с выходом в отставку я обязан работать – ибо досуг мой, время мое. И буду работать. А между тем еще не знаю, чем разрешится, какие последствия принесет этот шаг.

    Хочется написать пропедевтическое слово желающим приняться за философию, но сбивающимся в цели, праве, средстве науки. По дороге тут следует указать весь вред добрых людей, любящих пофилософствовать. Враги науки не так опасны, как все полупиетисты, полурационалисты. Начав, что будет, не знаю.

    13. Продолжаю в свободное время лекции Вильмена. И это мне очень полезно, мы забыли XVIII век, тут он оживает, переносимся снова в те времена Вольтера, Бюффона, – и, что ни говори, великие имена. Замечательно следить, как в начале своей карьеры Вольтер дивит, поражает смелостью своих религиозных мнений, и через два десятка лет Гольбах, Дидро; он отстал; материализм распахнулся во всей силе. «Le patriarche ne veut pas se départir de son rémunérateur vengeur; il raisonne là dessus comme un enfant»[152],–пишет Гримм. А также смело и дерзко выказывает свою голову и попирает ногами нравственность. Тут видишь das Werden[153]

    Et mes mains ourdiraient les entrailles du prêtre
    A defaut d’un cordon pour étrangler les rois[154].

    При всем том эта ступень развития чрезвычайно важна и сделала существенную пользу. Ошибка их состояла в том, что они, понявши генезис духа во временном, конечном, приняли его за произведение материи, за материю. Генезис отчасти верен у них; даже если бы несколько шагов они пробились бы дальше, то они сами поняли бы, что они со словом материя сопрягают еще что-то обладающее ею, призывающее ее к жизни, что-то вечное, бесконечное, имеющее целью проявление и прочие атрибуты, не идущие страдательной материи. Так, как Спиноза был истинен на той точке, на которой стоял, и эта точка была необходимой степенью, так и их. Что касается до атеизма, он последовательнее, нежели робкий деизм Вольтера и Руссо. Впрочем, Руссо случайно натыкался на истинный путь богопознания, т. е. развития духа своего до созерцания бога. Этот их творец, геометр des Jenseits[155], неучаствующий, праздный, которого мы не можем знать и пред которым благоговеем, не удовлетворит ни горечи придыхания религиозного ума, ни строгость логического. Отрицание бога было шагом к истинному разумению его, отрицание его, как Иеговы, как Юпитера, как чуждого земли, сидящего где-то, совлекало с него последнюю конечность, приданную религиозными представлениями, и последнюю абстракцию философии. Для них, сточки зрения анализа и raison naturelle[156], бог только существовал как природа, как вселенная, как вечный мир, о котором Плиний говорит: Aeternus, immensus, totus in toto, immo vero ipse totum, тотальность деятельности замкнутой, idemque rerum naturae opus et rerum ipsa natura[157]. Надобно оставить перебродить эту материю творца и творение вместе, и она должна сама выработаться из лукрециевской тенденции в направление современной духовной философии. Это движение сильнее разума. Это его феноменология. Но уже после Гольбахов, Дидро et Cnie невозможно чувственно-католическое представление, вдохновлявшее глубокие умы гораздо выше материализма, потому что они умели оторваться (бессознательно) от буквы и переноситься в сферы абсолютной спекуляции, – но служившие идолопоклонствам масс.

    наконец, но полный любви, и остроты которого не выражали ни остроумия резкого, ни родства с grand siècle[158], а предсказывали остроты de la Montagne[159], С. -Жюста и Робеспьера. Вольтер с омерзением прочел в «Эмиле»: «И если сын короля полюбит истинно дочь палача, отец не должен ему препятствовать». Вот rehabilitation de l’homme[160] чисто демократическая. Масса читала не так, как Вольтер. Шутки, полуслова действуют – но гордый язык лицом к лицу с властью должен был поразить у Руссо. Мы привыкли.

    И все деятели того века были люди жизни в Англии и во Франции: Монтескье, Бюффон и пр. Германия выдвинула потом свою мысль, свое искусство – обширное и великое, но выращенное в кабинете. Биографий германских читать нельзя. Первый человек у них – Шиллер. Да разве Лессинг еще. Чему же дивиться, что Фридрих II, человек практический, не мог сродниться с своим отечественным направлением. Для того, чтобы симпатизировать с ним, надобно было показать ему всю мощь свою (Гёте, Гегель).

    Причина, сказано, чтоб земли не выходили из дворянских родов, – но есть ли это ограничение права отпуска в свободные хлебопашцы, ясно не видать. Силы обязательной указ не имеет, это предложение тем, кто хотят. Побудительной причины хотеть не предвидится. Состояние крестьян мнимо улучшится. Это ex-attachés à la glèbe[161] средних веков, la gent corvéable et taillable[162]. Замечателен циркуляр министра внутренних дел, объявляющий, что в этом указе (который давно был ожидаем) ничего нового нет, что он относится к желающим и чтоб не смели подразумевать иной смысл, освобождение крестьян etc., etc. Ne réveillez pas le chat qui dort![163]

    26. Дней пять занимался статьей о «дилетантизме в науке». Я доволен, – кажется, удачно обрисована эта болезнь, общая нашим pseudo-философам.

    Крестил у Рейхеля.

    29. Урок от Германа. Я поступил не вовсе осторожно, однако очень извинительно, мне отвечали письмом, полным если не дерзости, то желания показать оскорбление и принести оскорбление. Мне было больно. Старик, оказывавший мне в коротенькое знакомство учтивость и доброе расположение, вдруг поставил в такое странное положение. Я писал и извинился, потому что считаю неосторожность виною; другой сатисфакции не могло быть и полнее не могло. Но когда же люди перестанут быть китайцами, когда они не будут приводить в зависимость от щепетильного самолюбия все прекраснейшие отношения? И какая готовность при тени не обиды, а подозрения в забвении условного поклонения, которым взаимно люди обманывают друг друга, прервать все связи, доставлявшие удовольствие etc.! Тяжело убеждаться, что записные эгоисты изобрели себе лучший esprit de conduite[164] этими встречами, в которых за тень симпатии я простирал откровенно объятия и оставался в дураках. От этого мне тошно, грустно в том месте, где нет никого близкого; а этих любезных незнакомцев хочется ежедневно менять, она надоедают.

    Теперь еще вопрос: что он сделает, получивши мое письмо? Что скажет? Я с полным сознанием, что не хотел оскорбить, извинился. Ложный стыд может заставить его поддержать и после того мысль, что я поступил дурно. Но истинное благородство требует не того.

    – это ультрарелигиозники – из них веет святой Германдадой. Оттого, что они чрезвычайно внешние натуры, глубина их ложная, они в другую сторону вышли вон из глубокой и прекрасной среды жизни, в которой живет все благородное и доброе. Их обуял формализм и, сверх всего, они поврежденные. Да, сверх того, они играют отчаянную игру в XIX веке.