• Приглашаем посетить наш сайт
    Блок (blok.lit-info.ru)
  • Дневник 1842–1845
    1843 г. Октябрь

    Октябрь.

    6. Schlosser приводит место, в котором Рейнгольд, будучи юношей и учеником иезуитов, писал к отцу: «Ein so eifriger Christ, wie Sie, mein bester Papa, weiß beinahe so gut als ein Geistlicher, daß es heiligere Bande gibt, als jene der sündhaften Natur, und daß ein Mensch, der dem Fleische abgestorben ist, eigentlich keinen andern Vater mehr haben könne, als den himmlischen, keine andere Mutter, als seinen Orden, keine andere Verwandte, als seine Brüder in Christo und kein anderes Vaterland, als den Himmel. Die Anhänglichkeit an Fleisch und Blut ist eine von den stärksten Ketten, mit denen ins Satan fest an die Erde schmieden will»[315]. Писано 13 сентября 1773. Но за что же Шлоссер так негодует на иезуитов, притом и выставляет это место как документ превратного учения? Да это просто логическая консеквенция христианского учения, начало этого воззрения – в самом евангелии. Да они, сверх того, не истинны только по супранатуральному устремлению духа к Jenseits; воззрение это широко и глубоко человечественно. Без сомнения, естественные связи ниже духовных etc.

    9. 3 сентября в Афинах и движение в Италии. Итак, юг Европы не спит. В Италии будут казни. В Греции – бог знает что. Правительство Людвига-Филиппа против – оно не хочет понять своего призвания в борьбе двух начал и укрепляет Париж. Без крови не развяжутся эти узлы. Отходящее начало судорожно выдерживает свое место и, лишенное всяких чувств, готово всеми нечеловеческими средствами отстаивать себя. А нам, славянам, предстоит молчание или слово вне отечества, как сказал Мицкевич, начиная нынешний курс свой. Но и везде несовершеннолетие поразительное; в Англии, например, радикалы хотят требовать, чтоб не платящие земледельцы владельцу земли наемной суммы были судимы и наказываемы на общих установлениях о долгах. Это они догадались в 1843 году.

    – ему более, нежели кому-либо, нужны друзья и симпатический круг, он только в нем и живет, в Петербурге у него нет ни друзей, ни близких. Такая жизнь ему будет тяжела; но собственно для его развития петербургская жизнь для него важная фаза. Москва располагает к квиетическому и мечтательному взгляду, он в Москве начинал принимать свой pli[316] и состарился бы в нем, там взойдут новые элементы в жизнь.

    26. Разговор с П. В. Киреевским. Их воззрение странно до поразительности, оно, без сомнения, не изъято поэзии, хотя односторонность очевидна. Религиозное воззрение имеет необходимо долю ложную, но их воззрение есть еще частно религиозное, именно греко-российское христианство, они отвергают все западное христианство; история как движение человечества к освобождению и себяпознанию, к сознательному деянию для них не существует, их взгляд на историю приближается к взгляду скептицизма и материализма с противуположной стороны. Вся жизнь человечества – болезненное, абнормальное явление. В этом есть сумасшедшая консеквенция принять грехопадение, то есть осуществление развития перед ними должно ввести страшный беспорядок и перекувырнуть смысл истории. Они принимают за истинную церковь, за единую дверь к благодати, остальное все нечестиво, сбилось с дороги etc. И с тем вместе признают, что и греческая церковь подавлена, никуда не годна у нас. Что же остается? И для кого искупление рода человеческого? Неужели христианство, в начале имевшее 12 апостолов, через 1800 лет оканчивается двумя или тремя лицами, знающими какую-то, под спудом хранящуюся, истину в церкви, живущей, по их сознанию, во лжи? Деятельность и стремительное движение европейское они называют мелочной хлопотливостью и находят единым идеалом квиетическое спокойствие какой-то созерцательной жизни на индийский манер. Внутренний страх, что их мысль не признана, делает их фанатически нетерпимыми, в них, как во всех фанатиках, недостает любви. Они на Запад смотрят с ненавистью. Это так же пошло и нелепо, как воображать, что все наше национальное гнусно и отвратительно. Оттого, что Руси общечеловеческое начали прививать неестественно, насильственно, они ополчились против общечеловеческой цивилизации Европы, считая ее одним блеском, пустым и ложным. Присутствуя при прививке форм, они проглядели, что долго на родной почве в этих формах обитала прекрасная сущность. В одном французском водевиле кто-то кричит: «Ma voiture, ma voiture, 50 fr. pour ma voiture!»[317]. В переложении на русские нравы того же водевиля актер кричит: «Карету, карету – или 50 палок». Виноват ли европеизм! Да, нам тяжело от этого искусственного периода. А зачем же мы представляли несколько веков стоячее болото? Да в этой-то стоячести вся прелесть созерцательной жизни. Против этого говорить нечего, разные критериумы – надобно идти врозь или замолчать. Петр Киреевский выражает собою, в числе самых отчаянных славянофилов, ультраславяниста; разумеется, что, при всем уродливом взгляде, он человек талантливый, восторженный и благородный, он, может, во многом должен будет уступить брату, но далеко оставляет за собой многих одномышленников. С своей точки зрения они очень консеквентны. А опору точки зрения не подвергают анализу, даже минуют ее высказать. Это верование и как верование имеет корень в субъективном чувстве. Киреевские последовательнее Аксакова и Самарина: те хотят на основаниях современной науки построить здание славяно-византийское, они по Гегелю доходят до православия и по западной науке до отвержения западной истории; они принимают прогресс, смотрят нашими глазами на будущность человечества, оттого у них потеряна необходимая консеквентность. П<етр> В<асильевич> обращен на одно прошедшее Руси, он смотрит на будущее без веры; народ как индивидуальность, как случайная личность носит в груди возможность гибели, но прожитое им – его руно, которое он стремится восстановить для Руси.

    Пробежал IV том Кюстина. Без сомнения, это самая занимательная и умная книга, писанная о России иностранцем. Есть ошибки, много поверхностного, но есть истинный талант путешественника, наблюдателя, глубокий взгляд, умеющий ловить на лету, умеющий по нескольким образчикам догадаться о массе. Всего лучше он схватил искусственность, поражающую на всяком шагу, и хвастовство теми элементами европейской жизни, которые только и есть у нас для показа. Есть выражения поразительной верности: «Un empire de façades… la Russie est policée, non civilisée…»[318] – это большое достоинство. Он умел в грубой, дикой и рабством искаженной физиономии разглядеть черты высоких свойств, прекрасных надежд и намеков. Горько улыбаешься, читая, как на француза действовала беспредельная власть и ничтожность личности перед нею; как он прятал свои бумаги, боялся фельдъегеря и т. д. Он, проезжий, чужой, чуть не ускакал от удушья, – у нас грудь крепче организована. Мы привыкает жить, как поселяне возле огнедышащего кратера. Ложь, притворство, связанность речи в обществе также не могли не броситься в глаза французу. Теплое начало его души и добросовестность сделало особенно важной эту книгу, она вовсе не враждебна России, напротив, он более с любовью изучал нас и, любя, не мог не бичевать многого, что нас бичует. На Петра он смотрит с точки зрения славянофилов – судит слишком резко, во многом справедливо, но без глубокого исторического смысла, – такие события, как петровский переворот, должно брать шире и общее. Царствование Екатерины он называет длинной комедией, которой она обманывала Европу. Ловко и к месту припомнил он слово Александра Mme de Staël: «Je ne suis qu’un heureux accident pour la Russie»[319].

    Арест и беззаконное взятие француза Pernet сильно подействовали на Кюстина, они наполнили его знакомым чувством негодования, но он не по-русски, – не затаил в душе и слово и слезу, он дал волю своей речи, и к концу он одушевляется и сильной речью отбрасывает всю ответственность народных бедствий страны, населенной прекрасным племенем, правительству. Слова его язвят и попадают метко, он называет правительство le mensonge couronné[320]ère-pensée[321], враждебной европейскому либерализму, а уехал примирившись. Он советует недовольного француза прислать посмотреть Россию для излечения. Тягостно влияние этой книги на русского, голова склоняется к груди, и руки опускаются; и тягостно оттого, что чувствуешь страшную правду, и досадно, что чужой дотронулся до больного места, и миришься с ним за многое, и более всего за любовь к народу.

    «Fenella», которую видел и прежде, увлекла меня сильнее обыкновенного. Голанд очень хороший актер, – не имея голоса, он игрой выкупает многое. Что за гениальная несообразность на русской сцене «Фенелла»! Бельги с представления «Фенеллы» пошли на площадь, парижане бесновались и с коленопреклонением заставляли петь «Марсельезу».

    не ослаблено, а увеличено. Libretti «Жидовки», «Вильгельма Телля», «Фенеллы» – наши, современные. Есть места в «Вильгельме Телле», при которых кровь кипит, слезы на ресницах, и между тем музыкой все это обнимается какою-то примиряющей средой.