• Приглашаем посетить наш сайт
    Клюев (klyuev.lit-info.ru)
  • Герцен А. И. - Захарьиной Н. А., 19 июня - 1 июля 1836 г.

    67. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

    19 июня — 1 июля 1836 г. Вятка.

    19 июня.

    Ангел мой, наконец ты вызвала меня на последнее признание; тяжело мне оное сделать, тяжело будет тебе его читать. Ты увидишь, как твой Александр далек от того совершенства, которое ему придала твоя святая любовь. Слушай, Наташа, и ежели найдешь силу, не порицай меня. — Ты мне писала прошлый раз: «Спаси Мед<ведеву>». Да, я с декабря месяца постоянно думаю об этом, и с тех пор угрызения совести не оставляют меня.

    Я уже писал тебе, что по приезде сюда, увлеченный чувством досады, я развратничал, желая в наслаждениях грубых, в вине, в картах найти средство забыться, — но это скоро мне опостылело; твоя ангельская рука исторгла меня с края пропасти. В августе месяце прошлого года приехала сюда М<едведева> с мужем и остановилась в одном доме со мною (во флигеле). Везде говорили об ней как о красавице, как о образованной даме и которая не обращает ни на кого внимания. «Так обратит же на меня», — подумал я и отправился к ним в гости. Эта самолюбивая мечта, продиктованная самим адом, была замечена многими, и все подстрекнули меня более Что же я нашел при ближайшем знакомстве? Юный цветок, сорванный не для невесты, но для могилы. Существо — далекое от высокого, идеального — но на котором несчастия разлили какую-то поэзию; мне ее стало жаль, близость наша вскоре открыла мне, что она неравнодушна ко мне, и я — поверишь ли — из шалости, из стремления к всякой симпатии, не токмо не остановил первого порыва ее — но увлек ее. Я увидел свое торжество, и вместе с ним в то же время сильный голос совести осудил меня. — Когда же умер ее муж, я был совсем убит; тут только я вполне понял всю гнусность, всю низость поступка моего; я хотел загладить его — но как, чем? Вот пятно, о котором я писал к тебе; я знаю, и ты ужаснешься этого поступка, и твое суждение мне дороже суждения всего рода человеческого. О Наташа, как далеко увлекается человек, когда он дает волю страстям. Но слушай далее. Первая записка, в которой я писал к тебе о любви, когда я, перебрав все элементы бытия человеческого, увидел, что все мои страдания происходят именно от стремления к тебе, что это чувство — любовь, и любовь самая пламенная, эта первая записка сорвала покров с глаз моих. Я остановился! Я оттолкнул от себя все эти чудовища с змеиным лицом, которым предавался, я воскрес любовью к тебе. Надлежало исправить главнейшую ошибку... Я мало-помалу стал показывать равнодушие к ней, уверял, что ее душа не так глубока, чтоб истинная любовь запала в нее; она забудет меня; но говорить о тебе нельзя.

    Вот тебе моя исповедь! Она мрачна, ужасна. Вздумай мое положение; ты не знаешь, что такое угрызение совести после низкого поступка. О Наташа, будь ангелом благости, прости твоему избранному, твоему Александру. Никогда подобный поступок не навернется на сердце мое. Клянусь тебе. Одно самолюбие увлекло меня, а не любовь — могу ли я любить хотя минуту, кроме тебя, моя божественная. Поверь, не может быть хуже наказания, как то, что я пишу к тебе, что я признаюсь тебе — о, как давно тяготела эта тайна и как тщательно скрывал я ее от тебя, но наконец, слава богу, высказал и с трепетом буду ждать ответа.

    ... Ни слова не прибавлю.

    22 июня.

    Итак, написано это признание, которое тяготило мою душу; дорого стоило мне его написать, еще труднее было умолчивать: между мною и тобой не должно быть ничего тайного. Будь же и ты откровенна, скажи, насколько пал твой Александр в душе твоей; читая это письмо — может быть, ты раскаялась, что так безвозвратно отдалась человеку, который был способен на низость. О Наташа! я всё снесу, всякий упрек, я его заслужил; твоя любовь не могла разом поднять меня. Вспомни, первое слово любви от тебя было в декабре, а происшествие, о котором я пишу, было в сентябре. Я проснулся, увидел гнусность этого поступка тогда, как писал тебе первый раз о любви; помнишь, какое судорожное состояние было тогда в моей душе? Я очень знаю, что толпа не осудит меня, она назовет это шалостью, ветреностью, весьма простительною, — но я не должен себя судить правилами толпы. Повторяю, что уверен, что у ней пройдет эта страсть, и в заключение прибавлю, что половину преступного я бросаю тем людям, которые подстрекнули меня. Толпа! Раз я отдался вам, люди нечистые, и вы воспользовались этим, чтоб запятнать меня. Наташа, Наташа, пожалей об Александре и, если твое сердце так обширно благостью, прости ему.

    Твой Александр.

    Вложенная при сем записка огорчит тебя, мой ангел, по что же делать: я обязан был это признание сделать перед тобою. — Может быть, через полтора месяца я в Москве, вот тебе лучшее утешение за всю грусть той записки. Полина говорит, что мне не надобно умирать, — так счастлив я; да, обыкновенно люди одними несчастиями хвастают, но я прямо говорю, что более блаженства, как я пью полной чашей из твоей души, не может вместиться в груди человека.

    29 июня.

    Ужасная тоска! Я весь болен, камень лежит на душе. Чем ближе развязка, тем страшнее. Может, прежде нежели ты будешь читать это письмо, я прочту судьбу свою. Еще год ссылки или через 6 недель я прижму тебя, мой ангел, к моей груди. … и воображение чертит яркую картину нашего свиданья. Беру книгу, и смысл ее мне непонятен. Нет, нет, клянусь тебе, никогда ты не могла быть более любима, ни ты, ни одна дева. Есть предел страстям человека, я достиг его…

    Я писал тебе когда-то, что намерен составить брошюрку под заглавием «Встречи»; теперь план этого сочинения расширился. Все яркое, цветистое моей юности я опишу отдельными статьями, повестями, вымышленными по форме, но истинными по чувству. Эти статейки вместе я назову «Юность и мечты» Теперь, когда все еще это живо, я и должен писать, и потому уже должен писать, что юность моя прошла, окончилась 1-я часть моей жизни. И как резки эти отделы. От 1812 до 1825 ребячество, бессознательное состояние, зародыш человека; но тут вместе с моею жизнию сопрягается и пожар Москвы, где и валялся 6<-ти> месяцев на улицах, и стан Иловайского, где и сосал молоко под выстрелами. Перед 1825 годом начинается вторая эпоха; важнейшее происшествие ее — встреча с Огаревым. Боже, как мы были тогда чисты, поэты, мечтатели; эта эпоха юности своим девизом будет иметь Дружбу. Июль месяц 1834 окончил годы жизни и начал годы странствования. Любви, эпоха, в которую мы составили одно я, это эпоха твоя, эпоха моей Наташи.

    1 июля.

    жаль; но что же делать? Надобно стараться, чтоб он уехал из Москвы, вот и всё. Полно же представлять себя виновною. Ты говоришь о участи голубя; теперь эта аллегория уничтожена, она должна пасть после высоких слов в твоем последнем письме: «Но уж существования их слиты в одно, им одна гибель, одно блаженство». О ангел мой, как ты глубоко поняла меня и любовь. Странно, ты делаешь меня судьею поступка, в коем ты совершенно права, и, в то же время, я пишу к тебе о своем поступке, в коем я совершенно неправ. В том, что ты говорила о себе, я читал собственный приговор свой.

    Через 15 дней, может быть, ответ будет здесь. О господи, ни продляй еще эту черную разлуку, дай же мне отдохнуть на груди тобою подаренной Девы от всех этих волн, бивших корабль мой и грозивших мне гибелью. Прощай, жизнь моя, моя святая, моя Дева, прощай, целую тебя.

    Твой Александр.

    На обороте: Наташе.

    Печатается по автографу (ЛБ). Впервые опубликовано: РМ, 1893, , стр. 7 — 11. На автографе пометы Герцена: «76» и Н. А. Захарьиной: «Загорье, 1836, июля 11-е, суббота, 6 часов вечера».

    — ответ на письма Н. А. Захарьиной от 1 — 5 и 8 — 16 июня 1836 г. (Изд. Павл., стр. 97 — 99 и 99 — 101).

    Ты мне писала прошлый раз: «Спаси M ед<ведеву>». — Герцен имеет в виду следующие строки из письма Натальи Александровны от 10 мая, в ответ на его письмо от 27 апреля: «Знаешь ли, Александр, читая в твоим письме о Медведевой, у меня навернулись слезы на глазах, сердце сжалось... Несчастная! Она любит тебя?.. О друг мой, спаси, спаси ее, не убивай! Ты не говоришь ей теперь обо мне потому, что ей было бы это неприятно, но легче ли будет ее сердцу узнать это Мне жаль ее; ты можешь все, Александр, тебе поручаю ее, спаси ее от самого себя. Ты раскаивался прежде, что завлек несчастное существо, — стало, в любви М<едведевой> не ты виною? Не будь же виною в ее страданиях, в несчастии всей ее жизни. Ангел мой, будь чист всегда; полагаюсь на тебя. Прощай, обнимаю тебя и, целуя, повторяю: „Спаси ее, спаси!”» (Изд. Павл., стр. 90). И 24 мая: «Спаси ее, друг мой, и так довольно несчастий, довольно мрачного окружает любовь нашу» (там же, стр. 95).

    Я уже писал тебе... — См. письма 41, 45 и 47.

    Первая записка, в которой я писал к тебе о любви... — См. письмо 50.

    Я писал тебе когда-то, что намерен составить брошюрку под заглавием «Встречи»... — См. письмо 61.

    «Юность и мечты». — Замысел, впоследствии осуществленный в автобиографическом произведении «О себе».

    ... пожар Москвы ~ стан Иловайского, где я сосал молоко под выстрелами. — Подробности об этих эпизодах первого года жизни Герцена см. и «Былом и думах» (VIII, 15 — 20).

    ... учебные годы ~ годы странствования. — Герцен подчеркивает аналогию событий своей жизни и жизни героя романов Гёте «Учебные годы Вильгельма Мейстера» и «Годы странствования Вильгельма Мейстера».

    ... в тебя влюбился человек... — Е. И. Герцен.

    Ты говоришь о участи голубя... — Отклик на следующие строки Натальи Александровны (от 1 июня): «Ты говорил, что ракета опасна голубю; не опаснее ли голубь для ракеты? Но уже существования их слиты и одно: им одна гибель, одно блаженство!»

    Ответ Н. А. Захарьиной от 12 — 16 июля 1836 г. — Изд. Павл., стр. 112 — 115.