• Приглашаем посетить наш сайт
    Культура (niv.ru)
  • Герцен А. И. - Рейхель М. К., 30 (18) июня 1852 г.

    194. М. К. РЕЙХЕЛЬ

    30 (18) июня 1852 г. Лугано.

    1852. 30 июня. Lugano.

    Ваши письма, посланные в Геную, получили вчера. Сижу все еще у озера Lugano с сосредоточенной злобой и с почти ироническим смехом à l’adresse[213] бессильной нашей демокрации.

    Вот уж ей можно сказать пушкинские стихи:

    Нет ни в чем вам благодати,
    И со счастием разлад,
    И прекрасны вы некстати,
    И умны вы невпопад.

    Дело шло как нельзя лучше. Генерал с той же дружбой и с той же преданностью испортил было всё. Теперь Тесье поскакал усмирять генерала, это последняя карта и самая сильная. Вы его знаете, после вас я еще больше сблизился с ним, сильная воля, огромный ум и отвага вандейца и революционера вместе. На него надеюсь, если он покорит генерала. За сим выступлю я. Впрочем, одно дело сделано. Цюрихский злодей окончательно опозорен. Он сидит назаперти в своей комнате и не смеет показаться на улице. Я напечатаю свой отказ, и с ним вместе все наши, свою декларацию, что честного боя с таким подлецом иметь нельзя. Узнайте от Бернацкого, не желал бы он дать и свое имя, но с условием, чтобы Сазонов не знал об этом. С этим документом я отправлюсь в Цюрих и поселюсь в том же отеле. — Он может меня прирезать, но на это надобно побольше храбрости. Друзья все отказались от него, он сам живет на хлебах у г-жи Кох, вроде наемного фаворита. Ну, а стрелять из-за угла ему не приходится, т<ак>, к<ак> убили Салдиш <?>, — здесь нездорово — пахнет виселицей. Я же готов быть подстрелен им, лишь бы его повесили. Я попрошу Сашу привести на место казни и показать: «Так, мол, оканчивается душевный разврат и растленье всего человеческого». — Вот тут и ломайте себе голову над этими словами «фатума», словами без мысли, выражающими справедливость, всемирную насмешку над разумом, безумие и власть. — «Ты думаешь, что ты свободен, — ну, так я пошлю бешеную собаку тебе на дорогу. Ты презирай собаку, ты гордись чистотой, правотой, но собака тебя укусила за ногу, и тебя посадят на цепь, и ты умрешь, стращая собой окружающих, и перекусаешь других, что же ты в сравнении с бешеной собакой?» И добрые люди умилялись и говорили: «Велик бог, умеющий приготовлять бешеных собак». Слабым это особенно привилось, потому именно, что сильные были поставлены с ними вместе в зависимость собачьего яда — ими искусно придуманного Иеговы.

    Я хотел очень много писать вам, но такие подлые чернила, что не могу с ними сладить. Вы пишете, что сохраняете мои письма — вот я и придумал из вас сделать Mère Lachaise и хоронить себя мало-помалу. Я принялся было писать о всех последних событиях моей жизни для Огарева и московских друзей, но невозможно — невозможно, как всякая другая работа, а так pêle-mêle[214] набросать — это еще идет. Не хотелось бы мне, чтобы что-нибудь осталось бы неясным. Письмо к Гауку, которое в Лондоне наделало столько шуму и приобрело мне столько симпатии, слишком сжато. (A propos, Mme Biggs писала сама ко мне, предлагает, в случае поездки в Англию, свой дом, для меня и для детей), но, кажется, теперь это не будет нужно. Вы знаете мою жизнь с 1837 г. Она развивалась так пышно, я был так избалован любовью, дружбой, успехами, что беззаботно и самонадеянно отдавался судьбе, как будто нечего было бояться. Меня баловали все. Я платил искренней, преданной любовью. Блестящий период русской жизни окончился торжественно прощаньем в Черной Грязи, в январе 1847 г. Мы вместе с вами переехали границу. Год целый я изучал, присматривался. Наша жизнь в Риме и первые месяцы после Февральской революции — составляют второй и последний период поэзии. Это был закат, принимаемый мною за восхожденье новой жизни. Когда я совершенно ознакомился с людьми и делами в 1849 г., — тогда только оценил я, что в этом мире движенья я еще сильнее, нежели в русской тишине. Тогда я понял, какое место здесь я займу и как подниму русский вопрос.

    Успех был огромный, лучшее, что я написал, написано в конце 1848 и начале 1849 г. Занять это положенье, которое я имею, мне не стоило ни малейшего труда, но оно занимало меня, поглощало. Между тем с каждым днем 1849 г. истинные надежды исчезали, озлобленье, стыд, глупость стольких, с одной стороны с нами, нервная раздражительность — все это поддерживало судорожное и болезненное состоянье духа. — Во время этой болезни подошел еще ближе ко мне злодей, которого я считал другом, с которым я никогда и не думал меряться. Он был потерян, опозорен, я рвался вперед, он старался скрыть отступленье. Мое искреннее негодованье нашло в нем отзыв — но его негодованье было следствием раздраженного самолюбия. Я отдался ему с тою опрометчивостью, с которой человек отдается sans arrière-pensée[215].

    Помните, я вам давал в Ницце читать его письма. Оставленный всеми, он держался за полу моего платья, как дети держатся за мать, проходя толпою незнакомых. Он плакал, расставаясь, он ютился ко мне по-женски. Я видел, что он очень несчастен, я верил, что он из неосторожности навлек на себя нареканье, думал, что какой-то противный для меня элемент скрытного разврата и жесткого эгоизма пройдет. Так мы приехали в Женеву. Холодно и неприязненно встретила немецкая эмиграция баденского беглеца; я его спас от остракизма, я защищал его перед всеми, перед Фази и Струве, перед Маццини и его собственными приятелями. В это время обдуманно, осторожно, по капле он отравлял мое существование и, сжимая мне руку, благодаря горячо за мою деятельную дружбу, он изменял, лгал.

    Не буду повторять писанного в письме к Гауку — может, в другой день, писавши вам, мне захочется снова подвергнуть себя пытке, тогда я напишу. Теперь скажу вам несколько общих замечаний. Я никогда не мог понять того страшного «круженья сердца», как я раз писал вам. Ибо, сверх любви, я торжественно должен сказать, что я не встречал шире и выше развитой эстетически и разумно души, как N<atalie>. — Шесть месяцев настойчивой клеветы, хитрого предательства, вечной угрозы самоубийства, вечного отчаяния — так резко оттенявшегося на моем светлом характере; ревнивого отчужденья себя от людей — в противность моей гуманности, ежечасного занятия с детьми — в противоположность моей рассеянности — погнули сердце высокой, необыкновенной женщины. Такова была моя незыблемая вера, таков еще был мой полет, моя самонадеянность, что я, видя многое, не подозревал ни двоедушья, ни предательства. Страсть не есть преступленье. И верите ли, что я понял истинный характер поступков, слов в Ницце, когда вы приехали. Сличая, вспоминая, я долго мало-помалу со страшной внимательностью изучал его прежде, нежели вскрикнул: «Да! Это злодей, растливший душу свою до того, что всякий след совести исчез». Мое заблужденье оправдывает заблужденье N<atalie>. — Две вещи у меня лежат на совести: что я прежде <не> узнал его — и второе, мучающее меня и день и ночь, — что я, узнавши, не убил его.

    Ко всему прочему, я с презреньем увидел в последнее время, что в груди его гнездилось еще одно подлое чувство, именно — «зависть ко мне».

    Ирония хотела, чтобы я лучше ударился в грязь, поднять меня в нашей партии симпатией, которую имели ко мне и в которой отказывали ему. Признание моих трудов и презренье к его праздности точило его, несмотря на вечный разговор о том, что ему ничего не нужно, кроме круга двух людей и отшельнической жизни. Наконец — сластолюбивый, изнеженный, мелко-мещанский Сарданапал — он, уверяю вас, завидовал моим деньгам (которые бросал горстями).

    Снова ссылаюсь на письмо к Гауку. Когда, наконец, великие дни раскаянья показали мне, как недаром я верил в N<atalie> и тогда, когда она была в чаду, тогда высотой преданности, любовью сильной, мужественной я взял половину ноши на свои плечи. Когда я думал, что раздавил этого червя, — он поднял голову с дерзостью, неизвестной на галерах, и, уличенный во лжи, предательстве, с той же настойчивой злобой, клеветал, спрятавшись за 100 лье, — тогда я оценил мою слабость, мое преступленье, что оставил его в живых.

    но ничего не делаю в самом деле. — Как будто на минуту воротились старые времена, как эти летние дни в ноябре, когда зелень разнообразнее и цветистее, нежели в мае, — это время от июля 51 и до 16 ноября. Время, в которое N<atalie> поднялась на высоту раскаянья, которая дала ей силу так величаво защищаться потом, реабилитировать себя. Но ее существованье было сильно потрясено этими событиями, даром не могло пройти такое испытанье, это была болезнь, но болезнь острая, разлагающая кровь. Она принимала с бесконечной любовью мой мир и мое забвенье, но свобода равенства казалась ей разрушенной. К тому же и я <не> мог, стоя возле, скрыть всякий стон, всякую минуту негодования за былое, грусти и сомненья.

    толкнуть эту женщину, которую называл святою, — ему удалось.

    Я три недели не раздевался и не спал у кровати больной, — казалось, первая опасность прошла, плерези была прервана. Усталый от опасений, выздоравливая сам от безнадежности, ослабленный тревогой, сидел я раз у себя в комнате, когда мне подали письмо от этого мерзавца. Это было 28-го января.

    С юности я никогда не был оскорблен никем. Теперь преступник, мерзавец пишет слогом пьяного извозчика записку, пятнает меня, пятнает доносами N<atalie> — и я прикован к постели едва вышедшей из опасности больной.

    Что я испытал, боже мой, что я испытал в первые дни! Итак, думал я, все эти блестящие <...>[216], все это пестрое и пышное предисловье для того, чтобы меня, избитого семейно гибелью Коли, матери, борьбой, болезнью N<atalie>, — дать на поруганье, на побои — кому же? — Злодею, которому я подарил жизнь потому, что две женщины, бледные и отчаянные, просили о ней. — И что я сделаю теперь? Кругом все чужие, не с кем посоветоваться, не с кем слова сказать. А тут и дети. Так и быть, самоотверженье до конца, сбейте венок с головы навозом. Я вынесу и позор. Вот вам награда за 39 л<ет>, проведенных на бреши — на одну доску с Булгар<иным> и Базилевским. И притом я с хохотом чувствовал, что я, опозоренный, выше того— в сто раз выше, что я совершил... величайший акт преданности. Но ведь этот акт преданности и не должен был быть для других.

    Первый человек, подошедший с пониманьем, был Энгельсон. — «La collazione se comanda»[217] — говорит Франсуа. Прощайте.

    После завтрака.

    До 6-го февраля я был в каком-то безумии, не мог спать и помню очень, что в день отъезда Луизы, т. е. в ночь, вдруг меня осенила новая мысль, дерзкая, смелая — отказаться от чести драться с этой бестией, но отказаться не просто, но с шумом, открыто. — Я вскочил и написал письмо Мац<цини> — этим письмом я сам себя компрометировал перед собою. — Вместе с отказом и главным поводом ему было религиозное чувство оправданья N<atalie>, — но для этого надо было непременно дать ей самой речь. Я подождал до 15 февраля и сообщил ей двадцатую долю, и то едва, гнусных доносов. Она уже знала, кто он, но такой гнусности, такой роскоши наглости — не ожидала. Она встала во весь рост, и под ее проклятьем он еще погибнет.

    Риск был страшный. Но где же иной выход? Представьте себе смерть без оправданья. Что значило мое свидетельство и двадцать дуэлей? — Все склонилось перед ее объясненьем, и с тех пор около меня составилась новая броня друзей. — Вы знаете ответ из Лондона и пр. Один человек — Сазонов — поступил гадко, безумно. Моя дружба, мое знакомство с ним кончены на веки веков. Кто тут не умел понять, в том не было ни искры души. Жир и гордость, ничем не оправданная, не заменяют ее.

    Да, он еще побьет варвара, осмелившегося быть свободным человеком между крамольными холопами Запада. Он нападает за веру в гниль, за доверье к старческому бессилью, и подлая рука его сведет еще в могилу и покроет позором на время меня и всю семью, несмотря на безусловную чистоту мою, на то, что, оглядываясь, мне не в чем упрекнуть себя.

    Да, ирония, ирония. Генерал, который так высоко понимал вопрос, теперь нудит меня драться с подлецом.

    «troppo tardi»[218]. Теперь скорее цепи и Сибирь, нежели равный бой. Храбрость я могу еще показать на другом поле. Его я могу наказать, раздавить, сделать несчастным, презрительным, свести с ума, свести со света, но драться с ним — никогда! Это мой ultimatum.

    И довольно на этот раз.

    Прощайте, искренний, добрый друг, вам поручаю мою честь, вам мое оправданье перед русскими — насчет других...

    Итальянцы поняли всё это прежде других, да и Тесье не даст посрамить. Во всяком случае первая часть второй части должна окончиться скоро. Верьте в меня незыблемо. На досуге и в светлую минуту напишу насчет детей, на случай какого-нибудь сюрприза.

    Жму много и крепко вашу руку. Я видел вчера Тату и Олю во сне. Оля выросла будто и меня не узнала.

    Что Мельгунов?

    Addio.

    Получила ли Тата особое письмо, адресованное к ней?

    Печатается по копии (ЦГАЛИ). Впервые опубликовано: ЛН, т. 61, стр. 335—339. В настоящем издании внесены следующие исправления в текст, ошибочно прочтенный копиистом: демокрации — вместо ошибочного: демонстрации (стр. 286, строка 2 сн.); декларацию — вместо: (стр. 287, строка 15); симпатией — вместо: симпатии тогда высотой — вместо: (стр. 289, строка 3 сн.).

    «рассказа о семейной драме» и замысла «Былого и дум».

    Сижу все еще у озера Lugano ∞ бессильной нашей демокрации. — Герцен имеет в виду неудачу в организации «суда демократии» над Гервегом; А. Мордини, например, писал Герцену 29 июня из Генуи о неблагоприятном решении «комиссии» по этому делу (Л VII, 70—71).

    ...« ∞ и умны вы невпопад». — Неточная цитата из четверостишия Пушкина — «Нет ни в чем вам благодати...».

    Я напечатаю ∞ свою декларацию, что честного боя с таким подлецом иметь нельзя— См. комментарий к письму 201.

    ...Mère Lachaise... — Называя шутливо М. К. Рейхель, живую свидетельницу всей его прошлой жизни, «Матушкой Лашез», Герцен каламбурно сопоставляет это прозвище с названием парижского кладбища Père-Lachaise (по-французски père — отец, mère—мать).

    Письмо к Гауку... — См. письмо 160.

    ...... — Письмо Матильды Бигз к Герцену неизвестно. Герцен познакомился с ней в Ницце в 1850 г. через Д. Маццини. О посещении ее дома Герценом в Лондоне см. «Былое и думы». — XI, 205—207, а также письмо 218.

    Вы знаете мою жизнь с 1837 г. — О первом знакомстве М. К. Рейхель с Герценом в Вятке в 1835 г. и о последующих годах, проведенных ею, после двухлетнего пребывания в пансионе, в доме отца Герцена И. А. Яковлева, где она стала близким всей семье человеком, см. —

    ...прощаньем в Черной Грязи, в январе 1847 г. — Об отъезде Герцена за границу 19 января 1847 г. и проводах, устроенных московскими друзьями на подмосковной почтовой станции, см. — «Былое и думы», IX, 222 и X, 25, а также Рейхель, стр. 41—42 и воспоминания Т. А. Астраковой — ЛН—556. В копии год указан ошибочно: 1846 г. вместо 1847 г.; ошибка исправляется.

    ...лучшее, что я написал, написано в конце 1848 и начале 1849 г. — Герцен имеет в виду книгу «С того берега» (см. т. VI).

    ...я вам давал в Ницце читать его письма. — Письма Г. Гервега к Герцену за 1849—1850 гг. см. Л —89, а также в комментариях к т. XXIII и наст. тому.

    ...баденского беглеца... — См. комментарий к письму 160.

    ...«круженья сердца», как я раз писал вам— См. письмо 187 и комментарий.

    ...время от июля 51 и до 16 ноября. — Об этом периоде между «вторым венчанием» Герцена и гибелью родных, которым «торжественно заключалась» его «личная жизнь», см. «Былое и думы» — X, 273—274.

    ...плерези — плеврит (от франц. pleuresie).

    ...письмо от этого мерзавца. — См. комментарий к письму 149.

    ...две женщины ∞ просили о ней— Н. А. Герцен и Э. Гервег.

    ...на одну доску с ∞ Базилевским. — Эпизод с помещиком Киевской губернии камергером П. А. Базилевским, высеченным за жестокое обращение своими крепостными, впоследствии был рассказан Герценом в статьях «Русское крепостничество» и «Крещеная собственность» (см. XII, 29—30, 57—58, 116—117).

    ...написал письмо Мац<цини>... — См. о нем в письме 159.

    ... февраля ∞ Сазонов — поступил гадко, безумно— См. письмо 150.

    ...ответ из Лондона... — О письме Д. Маццини к Герцену, который писал ему 6 февраля 1852 г., см. комментарий к письму 159.

    ...первая часть второй части должна окончиться скоро. — Под «первой частью» Герцен подразумевал события семейной драмы, завершившиеся смертью жены; «первая часть второй части» должна была закончиться, по мысли Герцена, местью Гервегу.

    Ред.

    <. – Ред.>

    [215] без задней мысли (франц.). – Ред.

    [216] Пропуск в копии. – Ред.

    [217] «Пожалуйте завтракать» (итал.)<. – Ред.>

    «слишком поздно» (итал.). — Ред.

    Раздел сайта: