• Приглашаем посетить наш сайт
    Клюев (klyuev.lit-info.ru)
  • Герцен А. И. - Московским друзьям, 2 - 8 августа (21 - 27 июля) 1848 г.

    47. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ

    2—8 августа (21—27 июля) 1848 г. Париж.

    2 августа 1848. Париж.

    — и думаю... что же в самом деле писать. — О, cari miei[64], как много отдал бы я за то, чтоб отдохнуть недельку с вами, потом опять взял бы посох и пошел бы на место отчаянной борьбы, на место пораженья всего святого, всего человеческого, никогда, ни в какое время мне вы не были нужнее. Иногда я мечтаю о возвращении, мечтаю о бедной природе нашей, о деревне, о наших крестьянах, о соколовской жизни — и мне хочется броситься к вам, как блудный сын, лишившись всего, утративши все упования. — Я страшно люблю Россию и русских — только они и имеют широкую натуру, ту широкую натуру, которую во всем блеске и величии я видел в французском работнике. — Это два народа будущего (т. е. не французы, а работники), оттого-то я не могу оторваться и от Парижа. Вот этих-то людей и расстреливали десятками, — найдется ли новый мартиролог, который спасет их память? Июньские дни ничего не имеют подобного в предшествовавших революциях — тут вопрос, громко поставленный 15 мая, вырос в борьбу между гнилой, отжившей, бесчеловечной цивилизацией и новым социализмом. Мещане победили, 8000 трупов и 10 000 арестантов — их трофеи; разбежавшихся инсургентов травят, как зверей, по лесам, морят голодом. Надолго ли победа, не знаю. Может, на целые годы. Безнравственная дисциплина армии и дикая кровожадность Национальной гвардии — придавила, уничтожила, заставила взойти внутрь все хорошее. Никто не смеет говорить — Ж, Санд хотели посадить в тюрьму, другие разбежались. Террор гадкий, мелкий, — поймите, террор ретроградный — со всею тупостью французской буржуази, самой глупой части европейского населения, для которой какой-нибудь Каваньяк — гений, оттого что не остановился перед бойней, и Тьер — гений, оттого что в его душе отроду не было чувства чести. — Все защитники буржуази, как вы, хлопнулись в грязь. Теперь нет транзакции, нет перемирья — читайте Прудонову речь в Ассамблее (я посылаю вам ее), читайте Ламенне, послед<ний> № «Peuple Constituant». Революция 24 февраля была coup de main[65], журналисты вздумали сесть на трон. Василий Андреевич Ламартин — и Андрей Александрович Марраст. Ха-ха! Люди фразы, люди интриг — украли корону у народа, буржуа сели царями... черт ли в их благонамеренности, они сгубили республику. Когда Ламартин отверг красное знамя, он продал свою душу буржуази. Разве трехцветное знамя годно юной республике, — знамя, которое 17 лет осеняло кок Людвига-Филиппа, — знамя, которое солдат таскал по крови всех народов? Разве это знамя братства? 26 февраля пошла республика назад... но, наконец, в начале мая народ увидел, что его оцепили, как дикого зверя, он протестовал так, как он умеет; сто тысяч человек наводнили этот кабак, называемый Ассамблеей, где 800 дураков ковали цепи Франции и пять изменников не смели прямо сказать слов. Отчего же народ не победил — оттого что и тут половина начальников движения, спасая себя, изменила. Кто был честен 15 мая, тот в тюрьме или бежал. — Это рыцарь Барбес, это старик Курте. Восстание 23 июня было серьезнее. 24 вечером Каваньяк был в отчаянии, но все было задавлено массой войска. Победа их — победа страшная. Франция как государство становится снова на сторону дряхлого начала консерватизма. — Два месяца etat de siège[66]. Слыхали вы когда-нибудь что-нибудь подобное? Проклятье ж, господа, буржуази, да не ошибитесь: это почти вся Франция — французские крестьяне и буржуа заодно. — работник спасет Францию, или... или дай бог, чтоб русские взяли Париж, — пора окончить эту тупую Европу, пора в ней же расчистить место новому миру. Итак, милости просим! — Горько, больно, я так еще не страдал никогда — страшно заставили нас поплатиться за этот упоительный сон, который продолжался от 12 января до 15 мая. Правда, пожили мы, да, пожили... теперь поднимается грудь, как вспомнишь... и пасть так позорно! На сию минуту ночь, надежд нет — но одно остается за нами: везде, на всякой точке шельмовать старое начало, клеймить — не делом, так словом.

    Ну, довольно с вас.

    — Ал<ексей> Ал<ексеевич> для вас будет кладезем подробностей, он много видел, и хорошо видел, Июньские дни отожгли и у него последнее дикое мясо, т. е. буржуазологии, — он гораздо вернее оценил и 15 мая. Наш друг, Поль, который написал вам хронику целую о всех происшествиях с 24 февраля, не может никак стать обеими ногами на революционной terrain[67]. Вечером 15 мая, посмотревши все, что было, я говорил Боке[68] и Полю, что республика кончена, — они восстали против меня. Боке на другой день сидел уже в Консьержери — а Полю следовало посмотреть на ужасы июня, чтоб согласиться. А посему я советую, читая его историю, быть осторожными. — Я, с своей стороны, тоже начал историю, гораздо короче по плану, — я ее бы окончил, но у меня бумаги были захвачены, и только три дня тому назад его светлость Каваньяк мне их отдал. A propos, всю сию забавную историю вам расскажет Мар<ья> Фед<оровна>, во-первых, как меня с Полем 24 числа схватили и под прикрытием десяти солдат отправили туда и сюда, мы тут подвергались маленькой неприятности быть расстрелянными при первом сопротивлении. Как потом меня выпустили — а бумаги захватили. Как сначала меня приняли за русского агента — а потом за анархиста... (здесь теперь это вовсе не забавно, ибо шпионство и arbitraire[69] величайший). Но — все имеют здесь храбрость своего мнения, и я требовал только от них, чтоб они смыли с меня обвинение в дипломатических добродетелях, что они и сделали, отдав мне портфель не отпирая его и оставляя за мной титул красного пре). Разучился даже каламбуры делать.

    <ексей> Ал<ексеевич> и его семейство едет, Мар<ья> Фед<оровна> едет, и Поль к концу месяца едет[70], останусь я один с Георгом, да, правда, еще Тургенев Ив<ан> Сер<геевич>, он очень болен, кажется, у него образуется камень, но нравственно он чрезвычайно развился, и я им доволен с своей стороны. Георг — после своей несчастной попытки (вы, разумеется, не поверили всем глупостям «Allgem<eine> Zeit<ung>») — в каком-то беспрерывном озлоблении, с которым я симпатизирую вполне. Его попытка была также одно из тех светлых мечтаний, которые в марте казались так сбыточны — а в августе имеют вид безумия.

    О Саз<онове> я ничего не могу сказать, — это какой-то ходячий оптический обман, громко, premier Paris[71] и — и ничего. Эта декорация, прикрывающая лень и бездействие, очень теперь не под лад крутой и упругой деятельности. — Георгова жена называет его omnivore civilisé[72]. М<арья> Ф<едоровна> обещала мне писать часто, я узнаю, наконец, все то, что не знаю теперь и о чем едва долетают слухи. Какие у кого планы, что вы делаете? А страшно подумать, какая у вас должна быть духота, — духота, tempérée[73] холерой, и университет, попекаемый Дмитрий Павловичем.

    Останусь ли я здесь еще несколько месяцев или уеду — это решат обстоятельства: если реакция и буржуази окончательно утвердят деспотическое управление Каваньяка и пошлой Кaмеры, то честь иностранца, заявившего свое мнение, требует покинуть Париж. Проедусь по Швейцарии, поеду в Италию, куда-нибудь в маленький город, может, в Сицилию, — и то, если Италия не сделается до тех пор Австрией. — Я ужасно люблю итальянцев, удивительный народ. Не удастся это, поживу где-нибудь на Рейне... Каково положение, никуда не зовет, отовсюду толкает, так тяжело, как бывает после похорон. Если не будет ничего особенного, то, может, к будущему лету мы возвратимся. — А может, и нет. — Я посылаю к тебе, Корш, две статьи для печати, посылаю к тебе, чтоб ты просмотрел, сообразны ли они с нынешней ценсурой. 1) Два письма об Италии — и прибавление к ним, — прибавление, вероятно, нельзя напечатать. 2) Статейку «Перед грозой» я не вижу никаких препятствий напечатать, — она мне очень дорога. Я желал бы, чтоб Огар<ев> и Гран<овский> ее прочли. 3) У Нат<альи> Алексеевны Тучк<овой> спросите небольшую статейку до поводу Июньских дней. 4) Если успею привесть в порядок, пришлю хоть начало моей истории реакции. — Что к печати, отошли в «Современник», выпусти, что покажется невозможным. За все сие посылаю тебе медаль.

    <ексея> Ал<ексеевича> есть запас, советую и у него почитать. — Доставьте все это прочесть и посмотреть, вместе с моими статьями, Мельгунову, которому жму крепко и крепко руку. — Ну, что, скажите, как старый монтаньяр, как Кетчер, как ему кажется здешнее? За кого он? Кричит... Сердит... Он, я думаю, здесь сошелся бы с Косидьером, — он тоже кричит и росту сажени две (au reste[74], он очень замечательный человек, один из всех всплывших после 24 февраля, ибо люди, как Барбес, Бланки и Прудон, были и прежде известны).

    — теперь.

    5 августа.

    Истории своей решительно не пошлю. А потому, думаю, вам не бесполезно будет сообщить нечто вроде оглавления ее для пониманья всего, что здесь было. — 24 февраля было неожиданно удавшееся coup de main, знаменитый залп возле министерства был вызван клубистами и монтаньярами, Лагранжем, которого портрет при сем, боявшимися, что движение остановится на реформе. Камера депутатов не думала о республике, в засед<ании> 24 Мари предложил провизуарное правление «для обуздания анархии». В Камере республику хотел и гнул к ней один Ледрю-Роллен. Пока тут рассуждали, два правительства, даже три, уже составились — одно в редакции «Насионаля», другое в редакции «Реформы». Гарнье-Пажес захватил Hôtel de Ville[75], т. е. сел на стул и стал распоряжаться. Но в другой зале составлялось правительство чисто республиканское и демократическое. Народ взял дворец — и запировал. «Насиональ» — фонс интриг и мелких проделок соединился с «Реформой», более усердной и чистой, нежели умной. Они заставили выкликать в Камере известные имена. Ламартина приняли в главу для того, чтоб никому не было обидно. Большинство было все-таки со стороны «Насионаля»: Араго, Мари, Гарнье-Пажес, Марраст, даже Ламартин были из «Насио<наля>», да почти все второстепенные места; Ледрю-Роллен и глупый Флокон явились предст<авлять> «Реформу». Это правленье, вызванное толпой в Камере, отправилось в Hôtel de Ville. Там они всеми силами убедили правленье, составлявшееся из народа и которое уже провозгласило республику на баррикадах, уступить им. Почему? Где их права? Один Ледрю имел кой-какие. Для того чтоб потешить народ, они взяли Альбера и Луи Блана. Итак, революция в самом начале была украдена у народа, его ласкали, ему обещали все на свете — он верил. Династия «Насионаля» захватила все места — только почту занял Этьен Араго, да префектуру — Косидьер. Косидьер принадлежит к тинам революционеров. Его отец, его брат были убиты на баррикадах, он сам — силач, демократ, с грозным видом и несколько пьяным — настоящий трибун толпы. Ему сказали несколько членов «Реформы», чтобы он занял префектуру, пока «Насиональ» не посадил кого-нибудь. Косидьер, запачканный порохом (он дрался на баррикадах), взял свое ружье на плечо и отправился пешком один в префектуру. Делессер уже бежал. Он взошел в главный кабинет. Поставил ружье в угол. Сел на креслы, позвал секретаря и объявил ему, что au nom du peuple français[76] он префект. Секретарь поклонился, Косидьер стал распоряжаться, — никто через день не сомневался, что он префект, и так осталось до 15 мая. Он чудеса сделал. Он создал республиканскую полицию. Он, как сам сказал, создал порядок в беспорядке 26 февраля знаменитая история со знаменем. Первые дни красное знамя развевалось везде. Тут Ламартин, чтоб не отрезаться от буржуа, принял их цвета. Работник, рассказывавший мне эту сцену в Hôtel de Ville, сказал со слезами на глазах: «Я три ночи не спал, я почти не ел ничего, с вечера 23 февраля я все время дрался, был у Hôtel de Ville — мне казалось, что победа наша, — но когда я увидел Ламартина с трехцветным знаменем, я бросил ружье и сказал, возвращаясь, жене: „Nous sommes encore une fois f...[77]”» И это работник мне рассказывал 15 мая перед Ассамблеей. — Отсюда ошибка за ошибкой; неспособность правительства становилась очевидна, они играли в веревочку, которую тянули в две разные стороны. Ламартин всё уелеивал и сочинял фразы, скучный и пустой доктринер Араго мешал всему, Марраст мошенничал, Луи Блана и Альбера услали на Люксембург. Делом занимался один Кремье. Ледрю, опираясь на Косидьера, хотел, чтоб республика была не одно пустое слово, но что же они могли сделать против большинства? Отсюда нелепость за нелепостью. Знаменитые циркуляры Ледрю писала Ж. Санд. Млекодушный Ламарт<ин> писал любовные цидулки дворам и послам, в то время когда их надобно было испугать; мелкой политикой своей, продолжением гизотовщины, он сгубил движение в Бельгии, в Германии, в Польше и поставил на край гибели Италию, особенно Неаполь. Народ, наконец, стал понимать, что дела идут как-то плохо. Отсюда манифестация 17 марта — двести пятьдесят тысяч работников с знаменами и с «Марсельезой» прошлись — они ограничились благородным, мирным изъявлением своего желания. Если б Временное прав<ительство> умело с этого дня стать на ту высоту, на которую непрошенное забралось, республика была б спасена. Вспомните, что Косидьер создал республиканскую гвардию и монтаньяров, вспомните, что в кадры Национальной гвардии взошли работники и пролетарии. Манифестация была в пользу правительства, народ прокричал ему, что вынесет его. Правительство ничего не сделало. Но буржуази поняла тут только, 17 марта, что республика не шутка, — она начала деятельно готовить реакцию, 27 апреля сделала она свою манифестацию, все национальные гвардейцы богатые — стали в явную оппозицию народу и движенью. Буржуази употребила все связи, все старания, чтоб сгубить suffrage universel[78] и заставить выбрать одних ретроградных людей. От мошеннического счета голосов до проделок писаря у исправника, о котором так превосходно рассказывал Мих<аил> Сем<енович>. Напр<имер>, здесь, в Париже, они считали следующ<им> образом, когда речь шла о радикальных кандидатах:

    Е. Savary, положим, 5000

    — ouvrier[79] — 2000

    Savary — cordonnier[80] — 1000

    — они их делят на два, на три, пользуясь тем, что в разных электоральных собр<аниях> разно назвали. Когда вы вспомните количество кандидатов и избирателей, где же тут проследить? Разумеется, это делалось с людьми, не имеющими имени. — Ледрю-Роллен противудействовал сколько мог — но уже правительство шло далее и далее в реакцию. Электоральные гадости окончились резней в Руане и возмущением в Лиможе. Руанское дело имеет чрезвычайную важность. Это первая кровь, пролитая после провозглашения республики, но не в этом важность. — В характере и безнаказанности. Руанская бойня — в малом виде 23 июня, так холодно резали и стреляли в безоружного работника. Правит<ельство> не постыдилось послать производить следствие инквизитора времен Людвига-Ф<илиппа> — Фран<ка> Карре. Надобно при этом заметить, что, несмотря на очень дельный и практический ум Кремье, он сделал страшную ошибку, оставив судебную власть так, как она была, и с теми же лицами; те же люди судили и осуждали теперь с точки зрения республиканизма, которые вчера судили республиканцев, — это нелепость и безнравственность. Далее, в Лиможе победа со стороны работников — никто не убит, никто не оскорблен. В Руане — террор. При этом грозном антецеденте открылось Собрание, оно с первых заседаний опротивело всем, тупое, ограниченное скопище провинциалов и ретроградных людей, без инициативы, и большей частью враждебное революции 24 февр<аля> и республике. В 860 представителях, может, было 100 горячих патриотов, 200 республиканцев, остальные явились защищать буржуази, привилегии, монополь. — Благородный и доблестный Барбес первый потребовал отчет в руанских делах, и тут явился Сенар — защищать резню. Это очень замечательно. Этот изверг, покрывший плачем Париж, эта тайная пружина всех злодейств Июньских дней, рекомендовался публике речью, которую тогда с отвращением приняли все журналы. Сенар — это Фуше без ума, это Карье, у которого вместо гильотины был Каваньяк. Пошлость Собрания удивила всех: как все посредственные натуры, Собрание бросилось в частности, оказывалось везде ретроградным, враждебным народу. Но свобода еще существовала в всю республиканскую ширь — афиши, газеты, брошюры, сборища на улицах, жизнь мускулистая, республиканская везде. Наконец, народ парижский не мог вынести Собрания, он задыхался от него, он был оскорблен таким представительством. Заметьте, что и Временное прав<ительство> ненавидело Ассамблею. Наступило 15 мая. Подробности вы знаете, я их видел своими глазами. — Будь Ламартин политический человек, будь Ледрю-Роллен не фанфарон, они сделали бы то, что сделал отрицательно Косидьер (хотя я с этого дня записал и его в черную книгу) и положительно Барбес, Курте, Распайль, Луи Блан. Им следовало стать в главе движения, им следовало организовать его, и тогда громкое произнесение de la dissolution[81] было бы первым днем истинной республики. — Они хотели этого, но не смели. Нечего пенять им теперь. Я был у дверей Ассамблеи, когда Юбер произнес: Au nom du p<euple> fr<ançais> l’Assemblée est dissoute[82]. Новость эта тотчас распространилась в народе. Что это за восторг был. Но Национальная гвардия буржуазных легионов ворвалась в свою очередь, и тут увидели вещи неслыханные. Эти янычары изорвали фрак у Луи Блана, один его схватил за волосы и тащил до тех пор, пока клок волос остался в руке, другие схватили старика Курте, сорвали с него эполеты, разбили ему лицо, наплевали на него — вот средства буржуази, я сам видел каннибальскую радость этих преторианцев, когда они взяли Hôtel de Ville, — взяли без выстрела, ибо там не было вооруженных людей. Скалозуб Тома изорвал знамя монтаньяров и бросал куски из окна. А жалкий Ламартин и Ледрю ехали в триумфе, окруженные мещанами. — Республика кончилась. — Каждый день после 15 мая приносил бедствие, глупый закон, притеснение. Начали сажать в тюрьмы. Запретили на улицах собираться толпами (в республике!), запретили криёрам кричать что-либо, кроме заглавия журнала. Шутку, напр<имер>, что мальчишки ходили толпами и на голос «Des lampions, des lampions»[83] пели «Vive Barbès, vive Barbès!», принимали au sérieux и разгоняли штыками. И Ледрю и Ламартин все-таки оставались в правительстве. Марраст был душою всех гадостей. Когда наглость и бездушьс Собранья дошло до того, что оно начало систематически гнать ateliers nationaux[84], грубить народу, тогда случилось то, что должно было случиться, — инсуррекция. Геройство парижан превосходит всякое сказание, одни ядры и пушечная картечь, продолжавшаяся три дня, могла победить отчаянье обиженного работника. — Но они были побеждены. Мещане боялись мильярда податей, мещане уверяли солдат, что они хотят грабить. Солдаты дрались храбро. Республика была уничтожена.

    Месть буржуази превосходит всякое воображение. Французы вообще не понимают, что такое уважение к личности, это народ притеснительный, тупой в уважении к формальной законности, инквизитор и шпион по отсутствию понятия чести, которое глубоко лежит в душе пролетария и аристократа, но которой вовсе нет в мещанине и легисте. Читайте рапорт след<ственной> комиссии об Июньских днях и порадуйтесь. Репрезентенты идут без зова доносить (старик Араго, министр Трела в числе доносчиков!), что такой-то в разговоре тогда-то сказал то-то. Люди подслушивают, что Косидьер говорит, обедая с приятелями, и суд принимает их показания. Люди являются с доносами, не сказывая имени своего, и их доносы приняты. — Прачка, поссорившаяся с Ал<ексеем> Ал<ексеевичем>, сказала ему в ответ: «Подайте просьбу на меня, а я скажу, что вы были на баррикаде». Хозяин дома после истории, бывшей со мной, делает мне грубости. Хозяин, где жил Георг, сослал его с квартиры. Всякий лавочник чувствует в себе долю тайной полиции и живую ненависть к народу, — вот как у них souveraineté du peuple ловко привилась. Грубость, с которой хватают людей, гнусное содержание арестантов; стоит, чтоб на вас пало какое-нибудь подозрение, — вы hors la loi[86], вы можете ждать, что вас приколотят— Да что же, наконец, Каваньяк? Каваньяк — хороший генерал, честный человек и республиканец, так, как бывают генералы республиканцами, он, наверное, будет препятствовать всякому претенденту, — он уверен, что для свободы — безусловное повиновение и отсутствие коронованной головы. Может, Каваньяк и смыл бы с себя долю крови, если б умел выбирать людей, — но он попался под влияния Сенаров, Маррастов (который дает балы на 4000 челов<ек>). Роялист Шангарнье — начальник Нац<иональной> гвар<дии>, Ламорисьер, который расстреливал пленных, — министр. Чего же тут ждать? К тому же Каваньяк вовсе не умный, а главное — вовсе не современный человек. — Из-за него уже проглядывает Тьер. Для позора Франции я не знаю ничего лучше, как Тьер-президент. — С другой стороны, т. е. с демократической стороны, возможные главы[87] —отчасти Косидьер, его называют здесь Талейраном демокрации, пальца в рот и ему нельзя положить; Бланки — всех умнее, социалист и человек с большим влиянием, но нечистый человек; наконец, Барбес, перед доблестью, благородством которого даже враги его на коленях, человек характера и мужества удивительного, талант увлекать людей у него великий, но вести, управлять, организовать он не может. Он сидит в Венсене. Осмелятся ли их депортировать? Не думаю. Многие ждут движение из департаментов, — omni casu рано или поздно, в начале зимы или на днях, можно ждать такого взрыва, что в голове кружится. Парижский блузник с Июньских дней переменил физиономию. На больших улицах блуза исчезла, на маленьких нет групп; они сидят у домов, угрюмые, молчащие, и провожают прохожего буржуа взглядом — только, но этот взгляд какой-то первый аккорд, которого развитие на гильотине. Ненависть между работником и мещанином страшная, и работник ему выдан снова, corvéable à merci[88], после четырех месяцев воли. — Вы знаете, что в Париж не пускают работников, не имеющих прежде места, что из д<епартамен>тов не выдают пассов бедным работ<никам>. — Egalité, Fraternité! — Вчера отправили в депортацию 750 чел<овек> по железной дороге в Гавр. Доселе никто не верил в возможность без судаИх родных не допустили с ними проститься, их женам позволено ехать с ними — неизвестны!![89] О, буржуази! Революция 93 года казнила короля — это не хитро. Нынче король — вся буржуази.

    Des lampions,

    Warten Sie, meine Herren und Damen[90], будет детский праздник. Хоть бы по почте прислали сюда Николай Листофорича.

    Но что это за народ демократические республиканцы, душа отдыхает, глядя на этих мучеников, вот учиться-то братству! Расскажу вам два анекдота, случившихся со мной. Боке, два брата, оба приятели со мной. Старшего посадили за 15 мая, он судится с Барбосом; второй — капитан, был на баррикаде и, когда его взяли, бежал из Парижа, преследования были страшные сначала: их просто расстреливали. Он было сунулся ко мне. А у меня комиссар в трехцветном шарфе. Удивительный Рейхель, приятель Мельгунова, человек доброты и преданности святой, германской, спас его и выпроводил как-то. Гонимый, вне Парижа, окруженный смертью, он нашел работника, с которым прислал ко мне письмо к прокурору республики Корну, в котором он с негодованием кричит против того, что осмелились меня заподозрить в агентстве, он клянется от имени своего брата и свое<го> за меня — и говорит: «Нас могут обвинить во всем, но уж, конечно, не в измене республике». — 25 утром обобрали мои бумаги, вечером явился ко мне работник, которого я видел раза два-три, талантливый человек и народный оратор удивительный. Подробности от Ал<ексея> Ал<ексеевича>. — Я сказал ему, что он делает сумасшедший поступок, входя ко мне, и просил его тотчас удалиться. — «Я знаю, — сказал он мне, — но дело вот в чем: я спасся и шел здесь близко, подумал, что вас, верно, как-нибудь замешали в дело, — вы иностранец, ничего не найдете, вот вам адрес, если вам надобно скрыться или бежать, ступайте прямо туда и скажите, что я вас прислал». Понимаете ли, что потеря времени, которую он сделал, могла его подвергнуть пуле. Мы, бывало, сомневались, не поэтизирует ли Ж. Санд в своих «Compagnons» и пр. Hисколько. А эта женщина, которая на баррикаде S. Denis, увидевши, что ее любовника убили, схватила знамя и стала, грозная и величавая, на баррикаде, тихо махая знаменем с фригийской шапкой. Национал<ьная> гвардия выстрелила по ней, она стала на колено, раненая, и махала знаменем, взбешенные эписье дали по ней залп, она упала, и девушка лет двадцати подошла к ней, поцеловала ее, взяла знамя и стала — гордо перед ружьями. Наци<ональный> гвардеец прострелил ее насквозь, и она склонилась, как цветок, с своим знаменем. — Кстати, Аффра убила Национальная гвардия, он сам это сказал, разумеется, нехотя, но в азарте и бешенстве они не понимали, что делали. Вообще из всех убитых жаль одного Дювивье.

    В дополнение к моему обзору прибавлю вещь примечательную. Ненависть к русской политике велика, но русские начинают более и более заслуживать признание и уважение. Нас не мешают с правительством, это сказал, между прочим, Фогт в франкф<уртском> собрании, — натуралист Фогт из Гиссена, я знаю его немножко; книги Гакстгаузена, экземпляры путешествующих русских — все это возбуждает новое понятие, на нас перестают смотреть с точки зрения кнута, снега и почтовой езды. Нас считают социалистами по преданью. — Я должен сказать, что, сколько от меня зависело, и я не уронил имени русского — ни в Риме, ни в Париже. В Риме я дружески сошелся с редакцией «Эпохи», особенно с литератором Спини и Гонзалесом из Милана, я способствовал — да, не смейтесь — придать «Эпохе» республиканский колорит. С французами чрезвычайно трудно столковаться, они ужасные невежи и ограниченности непомерной — вы не смотрите на их болтливость и юркость, они неимоверно тупы, т. е. все то, что называется цивилизованной Францией; я в этой тупости вижу надежду на скорое разрушение и кланяюсь ей. — Здесь нет ни одной замечательной личности, которую бы хотелось видеть, с которой приятно бы было встретиться, — все бедно и плохо. — Иностранцы всех стран, живущие здесь, составляют (сколько я могу судить) лучшую часть населения. A propos, Гейне все здесь, его разбил паралич, и он едва жив — но все острит, говорит, что смерть вздорное дело, а предисловие длины непомерной; находит, что чистилище совершенная роскошь после паралича. — Когда он услышал о провозглашении республики, то сказал: «Nun jetzt ist es aus mit der Schwabischen Schule!» Он живет в Пасси, там же и Беранже. Вы знаете, что Беранже писал письмо, что он подозревает себя виноватым и советует арестовать. Это великая руина, он сохранился свят и чист. — Истинно довольно!

    <аила> Сем<еновича>. — Я ничего не пишу. — Посылаю вам еще ворох картин, они плохи, но могут живо напомнить подробности некоторых сцен. — Давай-те же ваши руки... а когда в самом деле? — Что я ничего не знаю о Бабсте? В Москве он? и что? Прощайте.

    Еще одно объяснительное слово. Если я не ошибся, мне кажется, что все вы были недовольны уже в «Письмах из Avenue Marigny» моей оценкой Франции, — вероятно, будете недовольны и тем, что я писал; вам хочется Францию и Европу в противуположность России, так, как христианам хотелось рая в противуположность земле. — Я удивляюсь всем нашим туристам — Ог<ареву>, Сат<ину>, Боткину, — как они могли так много не видать, — неужели вы поверите в возможность такого военного деспотизма и рабства, продолжающегося два месяца, если б нравы и понятия не делали его вперед возможным? Уважение к личности, гражданское обеспечение, свобода мысли — все это не существует и не существовало во Франции или существовало на словах. Случались слабые правительства — свободы было больше, но при первом толчке правительство переходило в тиранство. Так директория транспортировала якобинцев. Что всего страннее — это что ни один француз не оскорблен тем, что делается, — если он не прямо революционер, а те в меньшинстве. Французы — самый абстрактный народ в мире, общие места и пропаганда — вот его призвание. Домашнего счастья у него нет.

    NB. Прочитавши это письмо, отдайте его Мар<ье> Фед<оровне> или уничтожьте.

    Дайте ваши руки. Прощайте. Иногда мне кажется, что мы не увидимся, — у меня от этой мысли кровь стынет в жилах. Одна необходимость может меня заставить очень долго остаться здесь. — Я нисколько не изменил моих убеждений относительно права переезда, но я не нахожу ни нужным, ни умным пользоваться им. Теперь еще надобно быть здесь. «Зрителем», — скажете вы. «И да и нет», — отвечу я. Человек нигде не посторонний, он везде дома и везде видит если это дело человеческое!

    Salut et fraternité.

    «La Liberté» Делаирка — Сергею Ивановичу. Дайте ему письмо прочесть и Мих<аилу> Сем<еновичу>, остальные увидите инисиалы. Коршy еще медаль. Грановскому summa cum pietate[91] посвящаю статью «Перед грозой».

    Дамам целую руку, — нет, не целую руки, а просто их целую — того требует демократия и красная республика, и — и мое собственное желание. Прощайте.

    Примечания

    Печатается по автографу Впервые опубликовано: «Печать и революция», 1926, № 2, стр. 72—82.

    В настоящем издании исправлены описки, имеющиеся в автографе:

    Стр. 81, строка 28: «я советую, читая его историю, быть осторожными», «я советую,читая его историю, советую быть осторожными»;

    Стр. 88, строка 12: «коронованной головы», вместо: «короновой головы».

    ... о соколовской жизни... — О жизни Герцена и его друзей летом 1845 и 1846 гг. в селе Соколово близ Москвы рассказано в «Былом и думах» (IX, 207—212).

    …тут вопрос, громко поставленный 15 мая... — Герцен имеет в виду народную демонстрацию 15 мая 1848 г. в Париже, свидетелем которой он был и неудачный исход которой он проницательно оценил как симптом близкого поражения Республики и торжества буржуазной контрреволюции. О демонстрации 15 мая см. «Письма из Франции и Италии» — V, 132—133 и 474—475.

     — При подавлении июньского восстания парижского пролетариата было убито на баррикадах свыше 500 повстанцев и не менее 11 тысяч было умерщвлено после боев. Общее количество арестованных составило около 25 тысяч человек.

    ... Ж. Санд хотели посадить в тюрьму, другие разбежались. — Разгул реакции после июньских дней вынудил Луи Блана и Коссидьера эмигрировать в Англию. Хотя оба они (как и Жорж Санд) были совершенно непричастны к восстанию, Учредительное собрание разрешило главному прокурору привлечь их к судебной ответственности.

    Все защитники буржуази, как вы... — — продолжение и развитие спора Герцена с членами его московского кружка о буржуазии и ее исторической роли (см. письма 7, 11, 31, 33).

    ... транзакции... — соглашения (от франц. transaction).

    ... читайте Прудонову речь в Ассамблее... — Герцен имел в виду речь Прудона в Учредительном собрании 31 июля 1848 г., посвященную обоснованию внесенного им законопроекта о ликвидации экономического кризиса и безработицы посредством одновременного снижения всех долговых обязательств, арендных платежей, цен и т. д. Взбешенное таким «посягательством» на частную собственность, буржуазное большинство депутатов устроило оратору исступленную обструкцию. В ответ Прудон пригрозил своим противникам, что, в случае отказа, «мы приступим к ликвидации сами, без вас», пояснив: «Когда я употребляю два местоимения „вы” и „мы”, то очевидно, что в данный момент я отождествляю себя с пролетариатом, и что вас я отождествляю с классом буржуазии» (Compte rendu des séances de l’Assemblée nationale, séance de 31 juillet). К. Маркс писал впоследствии (письмо к Швейцеру от 24 января 1865 года) об этом выступлении Прудона, что «хотя оно и обнаружило, как мало он понимал все происходящее», оно «заслуживает всяческой похвалы. июньского восстания это было актом высокого мужества» (К. Маркс. Нищета философии, М., 1956, стр. 168—169).

    ... читайте Ламенне, послед<ний> № «Peuple constituant». — В результате введения Учредительным собранием денежного залога в 25 тыс. фр. для газет, Ламенне вынужден был прекратить издание газеты «Peuple constituant». В последнем номере от 11 июля 1848 г. Ламенне клеймил классовый характер политики Учредительного собрания: «Ныне нужно иметь золото, много золота, чтобы иметь право говорить. Мы же недостаточно богаты. Бедняки должны молчать!»

    Революция 24 В более развернутом виде эти выводы изложены Герценом в цикле «Опять в Париже» («Письма из Франции и Италии») — см. V, 153—189 и 348—374.

    — и Андрей Александрович Марраст. — Герценовская оценка этих деятелей революции 1848 г. выразилась в придании первому из них имени отчества Жуковского, второму — имени отчества Краевского — беспринципного литературного дельца.

    ... знамя, которое солдат таскал по крови всех народов? — Трехцветное знамя было государственным знаменем наполеоновской империи.

    26  — В других случаях Герцен писал, что реакция началась с 25 февраля (см., например, V, 350). Последняя дата точнее передавала мысль Герцена, что началом попятного движения Республики явился отказ Временного правительства принять требование рабочих о признании красного знамени государственным флагом. Этот конфликт имел место 25 февраля 1848 г.

    ... 800 дураков ковали цепи Франции... — Общее количество депутатов Учредительного собрания составляло 880 человек.

     — После открытия Учредительного собрания Временное правительство сложило свои полномочия и было заменено Исполнительной комиссией из 5 членов: Араго, Гарнье-Пажес, Ламартин, Мари, Ледрю-Роллен. Упрекая этих буржуазных деятелей в «измене», Герцен обнаруживал, как и в некоторых других случаях, непонимание классовых корней политики буржуазных республиканцев. Члены Исполнительной комиссии сами возглавили лагерь буржуазной реакции и намеренно проводили политику подготовки разгрома пролетариата и революционно-демократических сил.

    Кто был честен 15 мая, тот в тюрьме или бежал. — Вследстви событий 15 мая были арестованы А. Барбес, Альбер, Распайль, Собрие и несколько позднее — О. Бланки. Привлеченные (в августе 1848 г.) к ответственности за события 15 мая, Луи Блан и Коссидьер бежали из Франции.

    …сон, который продолжался от 12 января… — От момента восстания в Палермо (Сицилия), послужившего началом революции 1848 г. в Италии.

    Я, с своей стороны, тоже начал историю... — Герцен имеет в виду начатую им серию статей-писем «Опять в Париже». Первая статья датирована 1 июня 1848 г. (см. V, 303).

    ...~ Каваньяк мне их отдал. — «Былое и думы» (X, 32—35).

    Георг — — Речь идет о Гервеге, который после Февральской революции возглавлял «Немецкое демократическое общество» в Париже и организовал из немецких эмигрантов вооруженный отряд. Вторжение руководимого Гервегом «немецкого легиона» на германскую территорию в конце апреля 1848 г. окончилось полным разгромом его войсками баденского правительства.

    О Саз<онове> я ничего не могу сказать... — О Н. И. Сазонове и своих взаимоотношениях с ним Герцен рассказывает подробно в «Былом и думах» (X, 315—333). На их отношения в период революции проливают свет также письма Н. И. Сазонова к Герцену (ЛН—545).

    ... спросите небольшую статейку по поводу Июньских дней. — Эта статья Герцена — «После грозы» — была послана с П. В. Анненковым, а до того, в более ранней редакции, была отвезена в Москву Н. А. Тучковой (см. VI, 500).

    ... Мара свое дело знал, и без него плохо. — Данная здесь оценка деятельности и заслуг Марата убедительно характеризует подлинно революционные убеждения Герцена, которые лишь укреплялись у него при соспоставлении опыта Великой французской революции с исходом революции 1848 г.

    Истории своей ~ не пошлю. — Отказавшись от первоначальной мысли послать с этим же письмом московским друзьям свою «историю реакции» для объяснения июньской трагедии и поражения революции, Герцен далее излагает, — намного подробнее, чем в первой части письма, — содержание законченного им недавно (20 июня) второго и задуманного третьего писем из серии «Опять в Париже».

    ~  — Речь идет о расстреле королевскими войсками 23 февраля вечером на бульваре Капуцинов, возле здания министерства иностранных дел, большой колонны демонстрантов. Событие это стало переломным моментом в развитии Февральской революции, после которого народное восстание в Париже приняло огромный размах. Версия, которую излагает Герцен и здесь и во втором письме «Опять в Париже» (V, 328—329), будто расстрел демонстрантов был спровоцирован революционерами — участниками тайных республиканских обществ, почерпнута из тогдашних памфлетов и не соответствует действительности.

    ... фонс... — источник (лат. fons).

    Млекодушный Ламартин... — Ср. сказанное в письме 50 о Ламартине: «Я его ненавижу <...> как молочную кашу, которая вздумала представлять из себя жженку...»

    …27 апреля сделала она свою манифестацию... — По всей видимости, у Герцена здесь ошибка памяти или описка, так как события, о которых он упоминает, относятся к 16 апреля. В этот день новая рабочая демонстрация в Париже, требовавшая от правительства ускорения обещанных мероприятий по «организации труда», потерпела неудачу, что дало возможность буржуазной реакции в тот же день и в следующий развернуть враждебные пролетариату контрдемонстрации.

    ... проделок писаря у исправника, о котором так превосходно рассказывал Мих<аил> Сем<енович>. — Очевидно, имеется в виду тот же устный рассказ М. С. Щепкина, который Герцен упоминает в дневнике 1844 г. (II, 343—344) и в «Былом и думах» (VIII, 222—223). Этот рассказ см. и в «Записках актера Щепкина» («Михаил Семенович Щепкин», М., 1952, стр. 123—124).

     — избирательные (от франц. — électoral).

    ... и положительно ~ Луи Блан. — Предположение об участии Луи Блана в организации выступления 15 мая было ошибочным. Луи Блан не был причастен к руководству этой демонстрацией.

     — Продавцы газет (от франц. crier — кричать), выкрикивавшие названия газет и последние новости.

    Мещане боялись мильярда податей... — 15 мая Барбес в своем выступлении в Учредительном собрании потребовал введения специального миллиардного налога на крупных землевладельцев и капиталистов для покрытия нужд республики и для помощи трудящимся.

     — Подразумеваются претенденты на трон.

    ... Бланки ~ нечистый человек... — В марте 1848 г. правительственные круги, встревоженные растущим влиянием Бланки в массах и его разоблачениями, опубликовали фальшивый документ («документ Ташеро»), который должен был представить Бланки предателем, выдавшим в 1839 г. следственным органам своих товарищей по руководству тайным революционным обществом «Времена года». Хорошо рассчитанная клевета, подхваченная луиблановцами и мелкобуржуазными демократами, нанесла большой ущерб репутации Бланки и произвела некоторое впечатление даже на Герцена. Но в целом отношение Герцена к Бланки оставалось положительным, как видно из его высказываний в «Письмах из Франции и Италии» (см., например, V, 138, 163, 169 и др.) и «С того берега». С величайшим пиететом Герцен отзывался о Бланки впоследствии — в статье «Порядок торжествует!» (1866) — см. XIX, 178—179.

    Журналы вытребовали их имена ~ в «Монитере». — — «Монитере» были опубликованы списки лиц, сосланных в Алжир и в другие колонии за участие в июньском восстании.

    Des lampions, des lampions! — «Фонарики, фонарики!» — припев французской народной песни.

    Удивительный Рейхель ~ ». — Видимо, именно эпизод спасения А. Рейхелем одного из братьев Боке после подавления июньского восстания передается у стр. 63.

    ... не поэтизирует ли Ж. Санд в своих «Compagnons»... — Речь идет о романе Ж. Санд из жизни французских рабочих «Le compagnon du tour de France» («Странствующий подмастерье»). В ответ на упреки в идеализации героев этого романа Ж. Санд заявила в предисловии к изданию 1851 г., что ставила своей задачей «создание типа пролетария, обладающего исключительной привлекательностью и серьезностью, с тем чтобы у всех мыслящих рабочих возникло желание подражать ему».

     — лавочники (от франц. éрicier).

     — Парижский архиепископ Аффр, явившийся перед баррикадами на площади Бастилии с призывом к примирению, был убит не повстанцами, как это утверждали реакционные круги, а выстрелом из рядов правительственных войск.

    «Nun jetzt ist es aus mit der Schwäbischen Schule!» — «Теперь конец швабской школе!» (нем.). Швабская школа — национально-романтическое направление в германской поэзии первой половины XIX века, во главе которого стоял Л. Уланд.

    Тургенев написал маленькую пьеску, очень милую, для театра, и пишет другую для Мих<аила> Сем<еновича>. «Где тонко, там и рвется» и «Нахлебник».

    …директория транспортировала якобинцев. — —1799 гг., олицетворявшая торжество буржуазной реакции во Франции, жестоко расправлялась с оставшимися верными демократическим убеждениям якобинцами, отправляя их на каторгу и в ссылку в колонии.

    ... я  — Обещание это Герцен вскоре выполнил в статье «LVII год республики, единой и нераздельной», датированной 1 октября 1848 г., и в четвертом письме из цикла «Опять в Париже», датированном 10 октября того же года (см. VI, 49 и сл.; V, 374 и сл.).

    [64] дорогие мои (итал.). — Ред.

    Ред.

    Ред.

    <ью>; Фе<доровну>.

    [69] произвол (франц.). — Ред.

    [70] Одно меня утешает, что и гнусный Мишель едет.

    [72] всеядное животное в культурном обличье (франц.).

    [73] умеряемая (франц.). — Ред.

    Ред.

    Ред.

    [78] всеобщее избирательное право (франц.).

    Ред.

    [82] Именем французского народа Собрание распущено (франц.). — Ред.

    «Фонарики, фонарики» (франц.).

    [84] национальные мастерские (франц.).

    [85] На этом кончается всякое благoродное воспоминанье (франц.). — Ред.

    Ред.

    [88] в полную барщину (франц.). — Ред.

    «Монитере».

    [90] Подождите, господа и дамы (нем.). — Ред.

    Ред.