• Приглашаем посетить наш сайт
    Никитин (nikitin.lit-info.ru)
  • Наброски

    <НАБРОСКИ>

    <НАДПИСЬ НА КНИГЕ Ж. САНД
    «
    HISTOIRE DU VÉRITABLE GRIBOUILLE»>

    И я, как Грибуль, бросился в реку, чтобы спастись от дождя. Оттого и люблю его.

    Париж, 20 августа 1852 г.

    <ИЗ ДНЕВНИКА>

    9 апреля 1856 — 4 мая.

    Неужели мой призыв носил в себе черное пророчество?

    «Так-то рука в руку входили мы с тобою в жизнь, — писал я года три тому назад, — я дошел не до цели, а до того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб имеете выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: Вот и все

    Да я и готов бы был выйти, если б в дверях не стояли дети. Никого кругом — ни из ближних, ни из дальних, — все сами не сложились или сломились. Все в горячке — и я опять один защитник, один под бременем обещаний, клятв.

    ... Первый раз после осени 1851 на меня повеяло чем-то домашним, я опять мог с полной теплотой и без утайки рассказывать то, о чем молчал годы. Мы праздновали нашу встречу печально, но полно, с 9 апреля до 4 мая. Пора опять за работу. Трудно, прогулявши целую неделю, начинать в Фомин понедельник буднишнюю жизнь.

    Небольшая черта в счете напомнила мне, что праздник прошел, и я снова тороплюсь в чистилище труда и работы.

    5 мая 1856.

    — начало сорок четвертого года. Я случайно взглянул на руку и смешался — мое серебряное обручальное кольцо с надписью «Н. Г. 1838, мая 9», которое я ношу с того времени, сломилось. Я не мистик и не люблю мутить мысли предчувствиями, но на этот раз сломанное кольцо навело на меня раздумье.

    Не прошло еще месяца, и этот сорок четвертый год оказался одним из важнейших; в самом деле, это начало выхода — кольцо разнимается.

    9 апреля мы вставали из-за завтрака, как вдруг Тата сказала: «Какая-то карета остановилась у нашей решетки, и с чемоданам<и>». Я уверен был, что это ошибка, потому что не ждал никого. Это был Ог<арев> и Н<аталья> Ал<ексеевна>, — но все поразительное, неожиданное этого свидания было покрыто двумя черными флерами — смерть Н<атали>, с одной стороны, с другой — страшно болезненное выражение лица О<гарева>. Первая мысль, после удивления, шума и нервного оглушения: «Он очень болен» — отравила радость. И вот в ту торжественную минуту, которой я только и ждал еще, о которой едва смел мечтать... точно что-то резнуло глубоко по сердцу, и, очутившись в первый раз спустя пять лет с другом, с которым привык к безграничнейшему откровению, — я должен был сделать гигантское усилие, чтоб скрыть от него, <что> было внутри. Я не ошибся. Девиль на другой день подтвердил мне все мои опасения.

    PASSONS À LA PANHUMANITÉ

    Au nom des quatre couleurs réunies, faisons savoir à qui de droit.

    Vu l'universalité de la République terrestre nous ordonnons la destruction des derniers vestiges de la tyrannie.

    Article 1. L'Equateur et le Méridien sont abolis. Greenwich déclaré observatoire affranchi; le panministre prendra des mesures nécessaires pour l'abattre.

    Article 2. Tous ceux qui, fidèles au paganisme de la latitude et de la longitude, conserveront les distinctions anti-universelles, seront mis à la disposition de la société de tempérance et seront obligé d’écouter les «peace»-discours de la société de la paix chaque soir.

    On attend les décrets suivants — abolition de la variété des couleurs des cheveux. Tous les pancitoyens ont adopté la couleur rouge pour les cheveux[129]. — Les véritables Cosmopatriotes (que l'on reconnaît d'après le degré plus ou moins intense d'haine pour sa nation) — portent un épiderme bigarré.

    S'adresser — Panstreet, Gosmo-lane, chez le Camtchadal sans nom № 49 qui teint les cheveux et les peint.

    <1853—1855>

    ПЕРЕВОД

    ПЕРЕЙДЕМ К ПАНЧЕЛОВЕЧЕСТВУ

    От имени объединенных четырех цветов доводим до сведения тех, кому это знать надлежит:

    Принимая во внимание всемирность земной Республики, приказываем уничтожить последние следы тирании.

    Статья 1. Экватор и меридиан упразднены. Гринвич объявлен свободной обсерваторией; панминистр примет необходимые меры к его разрушению.

    Статья 2. Все лица, оставшиеся верными языческим взглядам на широту и долготу и продолжающие соблюдать антивсемирные различия, будут передаваться в распоряжение общества трезвости и будут обязаны каждый вечер слушать «peace» — речи общества мира.

    Ожидаются следующие декреты: упразднение различия в цвете волос — все панграждане приняли для волос красный цвет[130]. Истинные космопатриоты (они узнаются по более или менее сильной степени ненависти к собственной нации) носят пеструю эпидерму.

    Обращаться — Panstreet, Cosmo-lane[131], у безымянного камчадала № 49, красящего и окрашивающего волосы.

    <1853‒1855>

    <CHER PANCITOYEN!..>

    Cher pancitoyen!

    A bas la nationalité,

    A bas les couleurs des cheveux, la couleur des yeux.

    Point de différence, unité, uniformité; à bas le Sud et le Nord, à bas l'Ouest et l'Est.

    Article 1. Vu l'universalité de la République terrestre nous ordonnons ce qui suit. L'équateur est aboli, le méridien est aboli, Greenwich déclaré observatoire affranchi.

    Article second. Tous les marins et autres qui voudraient conserver le paganisme de l'Equateur, de la latitude et de la longitude, sont passibles à être mis aux dispositions de la société de tempérance et d'écouter les discours des peace-membres.

    Salut et sorelité <?>.

    Les cosmopatriotes commencent à porter des couleurs.

    Vive l'unité, l'uniformité — et tous ceux qui ne mourront pas d'ennui dans cette panmonotonie.

    La v<ie> unie une fois introduite aux îles <de> Sandwich et à Kamchatka, on abaissera le cens électoral, en invitant, primo, les éléphants, secondo — les singes à user du droit du citoyen anilmal. Le droit de suffrage bestial leur sera garanti, ainsi que le droit à la rumination.

    Et à bas la nation!

    Gela sous <le> socialisme.

    La panrépublique doit être insociable.

    <1853—1855>

    ПЕРЕВОД

    <ДОРОГОЙ ПАНГРАЖДАНИН!>

    Дорогой пангражданин!

    Долой национальность.

    Долой цвет волос, цвет глаз.

    Никаких различий, единство, единообразие, долой юг и север, долой запад и восток.

    Статья 1. Принимая во внимание всемирность земной Республики, приказываем нижеследующее: экватор упраздняется, меридиан упраздняется, Гринвич объявляется свободной обсерваторией.

    Статья 2. Моряки и прочие лица, кои пожелали бы сохранить языческое верование в экватор, широту и долготу, подлежат передаче в распоряжение общества трезвости, и им вменяется в обязанность выслушивать речи членов общества мира.

    Привет и сестринство <?>

    Космопатриоты начинают носить пеструю окраску.

    Да здравствует единство и единообразие и все те, кто не умрет от скуки посреди этой панмонотонности.

    По установлении единообразной ж<изни> на Сандвичевых островах и на Камчатке, снизят избирательный ценз, предложив, во-первых, слонам, во-вторых, обезьянам воспользоваться правом гражданина животного. Звериное избирательное право, равно как и право на жевание жвачки, будет им обеспечено.

    И долой нации!

    Это при социализме.

    Панреспублика не должна быть общежительной.

    <1853‒1855>

    PREMIÈRE LETTRE

    Cher ami,

    Votre lettre ne m'a pas étonné — je vous y attendais — car j'ai passé moi-même par les mêmes épreuves. Vous vous trouvez comme dépaysé dans l'Occident, vous n'y trouvez ni les hommes, ni les choses, comme vous vous y attendiez. C'est très naturel, mais cela ne doit pas trop durer. Après avoir rendu à la passion ce qui est à la passion, rendons aussi sa part à la logique et à l'analyse.

    — tout cela n'est pas arbitraire et tient à des causes générales.

    Nous avons étudié l'Europe dans les livres, et pendant que nous la lisions, elle se métamorphosait, au moins quant à la croûte, et malheureusement nous ne voyons, nous ne connaissons que cette croûte, ce qui se passe dans les entrailles, dans les profondeurs de la vie populaire, nous l'ignorons, le peuple l'ignore aussi.

    Les masses n'avaient pas été entraînées sérieusement dans le mouvement, elles s'agitaient comme le blé s'agite sous l’action du vent, fléchissant de côté et d'autre, mais n'abandonnant pas son sol.

    Dans notre notion sur l'homme de l'Occident entrent des éléments parfaitement vrais — mais n'existant plus ou <qui> sont complètement altérés.

    La fierté chevaleresque, la grâce aristocratique, la gravité austère du protestant, la sombre énergie des révolutionnaires, la vie somptueuse des artistes en Italie, la vie de méditation et d’idéalisme du poète – tout cela s’est fondu et a presque disparu en un ensemble d'autres mœurs... de mœurs bourgeoises.

    Elles dominent le monde au point que la classe sénile de l'aristocratie et la classe des mineurs éternels, des travailleurs, qui entre en ses droits, se hâtent de les accepter. Nobles et prolétaires veulent être bourgeois par la manière de vivre.

    Du point de vue de l'économie générale la transition de la société féodale à la société bourgeoise est un progrès incontestable. La lutte et le développement sont transplantés sur un sol réel, sur la terre; le monde des lunatiques et des visionnaires commence à se réveiller; une partie de l'humanité se dégrise, les choses se simplifient; l'aristocratisme de la noblesse était dans l'imagination et dans le sang, l'aristocratisme de la bourgeoisie <est> dans le coffre-fort.

    Le mot de classe moyenne exprime avec une grande plasticité le sens intermédiaire de la bourgeoisie, non seulement qu'elle est entre l'aristocratie et le peuple, mais<qu’>elle est entre le passé et l'avenir. Ne pensez pas que je veuille dire par cela qu'elle est le présent par excellence, tout au contraire, elle est ballotée entre un avenir qu'elle désire et qu'elle craint et un passé qu'elle déteste et ne peut quitter. Un pas en avant et elle rencontre au lieu de Luther — Müntzer, au lieu du libéralisme — le socialisme. Un pas en arrière et elle heurte la monarchie féodale qu'elle n'aime pas, et l'aristocratie nobiliaire qu'elle hait.

    Dans un cas pareil il n'y a pas de solution active, il y a le juste milieu, neutralisation des opposés, pondération des pouvoirs, с'est-à-dire leur annihilation. La vocation active de la bourgeoisie était presque entièrement d'opposition — et c'est là qu'était sa force et sa beauté —qu'y a-t-il de plus beau que la bourgeoisie flamande du temps de la Réforme. Quant au principe positif créateur — il était bien pauvre. C'est pour cela aussi que son haleine était très courte. Le lutteur énergique devient de suite maître vulgaire.

    Pendant la lutte le chapeau rond et l'habit noir de Franklin remplacent solennellement l'habit brodé et le chapeau avec le plumage; pendant la lutte le «Citoyen» était grand et beau sur a tribune, sur la place publique, le fusil à la main, la tête sous le couperet... et partant avec la «Marseillaise» en bouche.

    Le vainqueur se réveille — Sancho Pansa couronné.

    Non, non, vous n'êtes plus ma Lisette!

    Vous en riche toilette!

    Vous avec une aigrette!..

    ...La signification passée — ne donne en histoire aucun droit à l’heritage.

    La noblesse, elle aussi, elle était très belle, elle était un progrès, pour son temps, et le Chevalier, le défenseur armé de l'in dépendance personnelle et de la dignité individuelle – était un digne successeur des citoyens de Rome.

    Le développement, comme la nature, ne savent pas ce que c’est <qu’> une sinécure de reconnaissance; qu’y a-t-il de plus beau que les pétales d’une fleur; mais elles tombent et se dessèchent dès que le but est atteint.

    Des grandes questions posées par la Révolution la bourgeoisie n’en a résolu pas une seule, elle les a simplifiées en éliminant l’élément aristocratique, elle les a mises on demeure, suspendues pour un temps ‒ par des solutions qui n’étaient ni franches, ni vraies. «Laissez faire, laissez passer»... et avec cela toute la réglementation centralisatrice et monarchique. Le libéralisme bourgeois — ne représente que l'affranchissement du propriétaire, la démocratie — qu'un nivellement extérieur — elle reconnaît le droit à la propriété du prolétaire, sans lui donner les moyens, et proclame l'égalité des scélérats devant le tribunal, laissant les innocents s'arranger comme ils le désirent. Les deux négations — libéralisme et démocratie — ne sont jamais parvenues qu'à bâtir des baraques provisoires, faire un peu «d'ordre dans le désordre», comme l'a si naïvement dit un des représentants de la Démocratie bourgeoise — Gaussidière.

    Il fallait créer une nouvelle morale... Car la morale n'est rien autre, que la conscience historique du rapport actuel, existant, des hommes entre eux, reconnu, senti par eux dans un temps donné — c'est la définition temporaire de la communauté, de la sociabilité, c'est le lien tacite, le contrat sous-entendu entre les individus, qui par ses métamorphoses même s'élucide de plus en plus et passe d'un sentiment vague, d'un instinct religieux à une connaissance raisonnée, de manière que le devoir se fait syllogisme, presque désir.

    La bourgeoisie était éminemment stérile sous ce rapport. Elle mêla sa petite morale de ménage, de comptoir avec les vertus antiques rhétoriquemeut expliquées, avec les préceptes du christianisme, restauré par Luther et corrigé par l'Economie politique, Brutus et S. Paul, l'Évangile et Bentham, <le> livre de cuisine et l'Emile de J. -J. Rousseau.

    Il était de toute impossibilité de prendre ce mélange pour base d’un contrat social nouveau — on se borna à rester dans un état transitoire. Mais les parvis d'une baraque provisoire n’avaient pas la force de tenir dans les limites raisonnables les contradictions, et toutes les absurdités les plus opposées levèrent leur tête et restèrent à côté des vérités. La liberté individuelle et la loi du dimanche peuvent servir de base.

    La morale traditionnelle du vieux monde avait plus d’unite, plus de démence logique. La nouvelle morale ne parvenant pas àse formuler, estropia tout, confondit tout — et prépara par là une issue.

    Avec la Réforme, avec la Révolution tout change jusqu'à un certain point et s’arrête là. La courtoisie aristocratique est remplacée par une lourde pruderie, l’insolence des grands seigneurs — par la susceptibilité des parvenus, l’honneur chevaleresque — par l’honnêteté d’un teneur de livres. On fit des Palais — des hôtels ouverts pour tous — pour tous ceux, bien entendu, qui pouvaient payer. On fit des Parcs qui ne servaient que pour la promenade ‒ des jardins potagers que tout le monde pouvait acheter, ayant de l’argent. La vie devint plus commode pour plusieurs, plus vulgaire pour tous et resta la même pour la grande majorité — pour les pauvres.

    La grande question révolutionnaire devint aussi une question bourgeoise, l’éternelle lutte historique de l’avenir et du passé, de la liberté et de l’autorité, du conservatisme et du changement, trouva ses deux termes dans la classe dominante. Comme la lutte religieuse entre le catholicisme féodal des Papes et le catholicisme bourgeois des réformés ne sortait pas de l’enceinte de l’église chrétienne. D’un côté le propriétaire qui ne voulait rien lâcher de ce qu’il a<vait> accaparé per fas et nefas, de l’autre les démocrates qui veulent tout prendre au propriétaire, sans attaquer le droit de la propriété. D’un côté — l’Avarice, de l’autre — l’Envie.

    Le côté de l’avarice est compact et a une grande unité, c’est une caste composée de commerçants, de fabricants, de maîtres, de producteurs, d’industriels, qui travaillent sérieusement pour s’enrichir, qui s’enrichissent sans savoir pourquoi. Les banquiers et les capitalistes forment leur aristocratie. C’est la bourgeoisie elle gouverne — mais ne règne pas.

    C’est l’autre parti, qui représente le mouvement et les deux courants, c’est le parti qui parle, qui écrit, qui enseigne et arrête la pensée, qui proclame les gouvernements et les mine — c’est la capacité, la force intellectuelle du siècle. Toute l’aristocratie de la civilisation y est — les littérateurs, les savants, les artistes, les hommes politiques, les journalistes, les avocats... et tous les hors d'œuvre d'un monde vieux, qui doivent disparaître ou se refondre à entrée du nouveau, comme ont disparu les piqueurs, les échansons, les fous de palais.

    Ici pas d'unité compacte, au contraire deux camps — composés des mêmes individus; presque tous commencent par l’envie et finissent par l’avarice. Le sort de l’Europe est dans les mains de cette classe depuis Napoléon. D’un côté la jeunesse, les aspirants, les candidats, les talents non reconnus, les avocats sans procès... do l’autre — les hommes qui ont une position sociale, les talents reconnus, les députés élus, les avocats qui ont des procès et enfin tous les fainéants satisfaits. Parmi les révolutionnaires conservateurs et les conservateurs révolutionnaires on trouve une dizaine d’apôtres, quelques enthousiastes sincères et le reste... et le reste — je tâcherai de vous le faire connaître.

    Avez-vous lu ou non le roman d’Horace? é de main de maître le type de l’homme contemporain. C’est bien dommage que le grand artiste par un ménagement bienveillant ‒ laisse à son héros une issue, un peu banale en vérité, mais conciliante, il devient avocat, et probablement très distingué, il pourrait pousser plus loin.

    C’est une décoration vivante, tableau d’un côté — toile grossière et sale de l’autre, c’est un acteur éternel. Horace réel a un Horace idéal — et il le représente, il connaît toutes les passions — mais par l’esprit, dans le bonheur comme dans le malheur il ne cherche que le côté scénique, son épicurisme est de la seconde puissance — il aime à déguster, à savourer l’effet qu’il produit, il s’enivre des sympathies qu’il provoque, il cherche l’approbation — c’est son sérieux. Dans le cœur de cet homme vous ne prévoyez aucune limite qui l’arrêterait, vous savez de ces limites instinctives, qui s’annoncent avant que l’homme ait le temps de réfléchir; pour lui il n’y a qu’un frein — l’opinion publique. Laissez-le seul — il ne se lavera jamais. Avare de chaque petite jouissance pour lui-même — il ne se donne jamais (au reste, il n’a rien à donner); il fouille toujours occupé exclusivement de soi-même, avec naïveté les sentiments les plus intimes de ses proches, sans s’en apercevoir. Il a la concupiscence de tout — et <n’a> ni force, ni persistance pour atteindre. La grande chose c’est qu’il <lui est> impossible de sacrifier quelque chose. Pour se ménager d’un ridicule, il perdra une jeune fille, il trahira un ami. Par ce ridicule on peut le pousser jusqu’au départ pour l’Amérique ou un duel à 4 pas. Il est d’après ses opinions révolutionnaire, parle contre la bourgeoisie même... mais au fond il n’aspire qu’à l’aristocratie; aussi il perd chaque fois la tête lorsqu’on le laisse dans un salon frotté. Donnez-lui 25 m<ille> francs de rente et il ne vous recevra pas.

    Horace est fautif de tous les malheurs qui tombèrent sur l’Europe depuis 1848. Il a commencé par se tromper qu’il était révolutionnaire, ensuite il trompa les masses en passant pour démocrate, il voulait le pouvoir — mais ne savait pas le retenir par ses mains débiles, il l’abandonna de suite après avoir tout embrouillé, en se vantant de n’avoir pas versé une goutte de sang sur l’échafaud — c’est à dire d’avoir manqué de foi et d’énergie — comme il les manquait en amour et en amitié – il est tojours d’un degré inférieur — lorsqu’il faut agir et d’un degré plus haut que les événements — lorsqu’il faut pérorer.

    Voilà pourquoi Horace traîne dans le malheur tous les êtres qui entrent en collision avec lui. Car ils sont constamment ses dupes. C’est un joueur qui n’a que de la fausse monnaie ‒ peutêtre sans le savoir, — contre l’or pur par lequel vous lui payez. C’est un être artificiel, produit sur un sol d’alluvion aussi artificiel formé par la vie urbaine et bourgeoise. Horace est impossible comme ouvrier ou comme aristocrate. Prenez à côté de lui un étre dépravé d’une autre époque — Faublas par ex<emple>. Entre les deux il n’y a que 50 ans de différence — mais un monde entier les sépare.

    A travers la grande corruption de Faublas perce un cœur noble, il y a plus d’étourderie, de légèreté en lui que de vices, et il jouit si naïvement de ses petites conquêtes et se répand si naïvement, qu’on voit clairement que si c’est trop tard de l’arrêter... qu’on peut le laisser faire — viendra un temps où il se fatiguera et deviendra un homme, peut-être chemin faisant il perdra sa santé et sa fortune — mais du cœur il lui en restera. C’est pour cela qu’il vous vient quelquefois dans la tête de le menacer du doigt en souriant, tandis que vous voudriez écraser comme un crapaud ce Horace qui en comparaison avec Faublas est un moine, un homme sérieux, aux grandes idées, aux aspirations excentriques.

    Le monde de Faublas attendait un coup de tonnerre — pour purifier cette atmosphère do volupté, de poudre et d’essence de boudoirs.

    Le monde d’Horace a besoin d’un tremblement de terre.

    ’ajouterai encore un mot. Ce roman, sans contredit est beaucoup, plus indécent que les romans de Paul de Kock... Comment cela se fait qu’en lisant ces derniers vous sentez que la boue est plus profonde et plus sale?

    C’est la différence du petit sujet un peu leste que traitaient les artistes du temps de Mignard, de Greuze, qu’on reproduisait en porcelaines de Sèvres... et de ces autres qu’on vend dans des passages écartés du Palais-Royal.

    La cause générale est la même — et le niveau s’est baissé, parce que les goûts bourgeois ont pris le dessus. Entre Horace et Faublas, entre Louvet et Paul de Kock — passa la bourgeoisie — et forma deux générations.

    ’est baissé.

    Le niveau est toujours en baisse — et c’est là que commence l‘espérance.

    Le Figaro de Beaumarchais et la Lisette de Béranger sont déjà des êtres idéaux comme Sainte Geneviève ou Bayard. Figaro, le barbier un peu filou, a été remplacé par Robert Macaire — qui vole, assassine, viole, fait des faux. Au lieu de Lisette vous avez Margot qui n’aime rien, ni «la fauvette, ni le chant de Roméo», mais qui dit qu’elle aime l’or... non seulement que cela n’est plus Lisette — et plus encore, ni une hétaire de Lucien, ni une courtisane de Florence, ni une femme galante du XVIII...

    C’est une femme avec un №, patentée par la police ‒ et garantie par la préfecture.

    ‒ ont vieilli après 1850. Al<exandre> Dumas Il ouvrit son S. Lazare littéraire ‒ et voilà que les dames aux camélias et sans camélias les remplacèrent, ‒ Madelaines ‒ moins le repentir et la passion.

    La littérature des hommes publics n’était pas meilleure. Il fut un temps où il ne suffisait pas d’avoir été simple espion pour s’en vanter, il fallait avoir été ou ministre comme Foucher on préfet comme Vidocq et Gisquet.

    Le niveau a baissé — et voilà les livres de De la Hodde, de Chénu, de Schnepf — qui forment une guirlande autour de l’autobiographie d’Arthur Gorgey.

    ôté de ces existences héroïques la vie de Barnum pourrait cl re la biographie d'un S. Pierre ou S. Paul.

    Ces faits qui nous servent de plomb pour mesurer la profondeur de l’abaissement moral, ne sont pas dangereux. Horace n’est pas un espion; écouter derrière une porte est l’occupation la moins dramatique, un mouchard ne produit aucun effet favorable, au contraire Horace est mécontent des entraves qu’on met à la presse et des espions; ils l’empêchent de se produire dans les cafés et d’étonner son monde par un geste généreux et une sentence hardie.

    La crapule proprement dite est d’autant moins dangereuse pour nous — que nous y sommes nés. N’oubliez pas que la dame aux Perles est une Russe. Nos collisions et rencontres nous ne les faisons pas avec les galériens et les employés de la Préfecture, nous les faisons avec la phalange macédonienne de la Bourgeoisie — c’est là qu’Horace domine.

    Nous nous en approchons avec une simplicité tellement Scythe qu’on la prend pour de l’hypocrisie; on cherche une duplicité lorsqu’il n’y a qu’adulation. Mais peu-à-peu nous distingons avec horreur un fond de dissolution tel, que nous n’en avons jamais rêvé, au milieu de nos neiges.

    Nous ne sommes en général pas moins corrompus qu’eux ‒ mais ils sont beaucoup plus dissolus. Nous sommes plus coupables devant la police correctionnelle — eux plus coupables devant l’«Esprit Saint».

    énagerie des héros de Gogol... Ce sont des joueurs, des ivrognes, des menteurs, des voraces, sui sont <des> voleurs — leurs passions sont grossières, bestiales ‒ et voilà tout; ce n’est que dans le Propriétaire civilisé de Tourguéneff que je reconnais la corruption gazée el astucieuse de l’Occident. Mais aussi c’est un produit funeste de la démoralisation d’un monde décrépit, greffé au tronc sauvage d’une vie inculte.

    Il y a un milieu entier à Pétersbourg qui en fourmille, c’est cette bureaucratie d’origine métisse, produit d’un croisement impur d’aventuriers de toutes les nationalités, de générations entières qui s’abattirent sur la Russie du temps de Pierre I et de ses successeurs ‒ êtres sans patrie, serviles et rongés par l’envie, l’amour propre et le scorbut. Mais le petit «San-Marino» de dépravation n’est pas du tout national.

    Au contraire, la corruption générale chez nous a un caractère de violence, de vantardise, de prostitution éhontée, tumultueuse — et presque toujours accompagnée d’une grande ignorance.

    ’est pas le cas en Occident.

    Non seulement on comprend tout ce qui agite l’âme de l’homme contemporain, mais on se fait ici l’organe du développement et de la propagation de toutes les grandes idées, sans que cela influe de quelque manière sur la conduite.

    Et c’est nommément là que commence notre confusion. Leur langue est la nôtre, cela nous induit tout d’abord en erreur; chez nous c’est la langue d’une minorité persécutée, d’une franc-maçonnerie tacite, par elle nous nous reconnaissions. Cette langue oblige chez nous, et comme son usage n’est pas sans danger, — on ne la parle pas gratuitement.

    ’à ce que vous preniez les hommes pour des livres ouverts, jusqu’à ce que vous restiez avec eux dans le rapport, dans lequel vous êtes avec un acteur pendant qu’il représente — tout ira bien, mais n’allez pas derrière les coulisses. Certainement il n’y<a> aucun besoin d’y aller. L’histoire sait extraire des essences aromatiques d’herbes qui sentent mal, vous n’avez pas besoin de regarder dans sa casserole, ni remuer ce foin infecte — on le jettera dehors, l’esprit aromatique seul restera.

    Mais d’un autre côté cela ne suffit pas au cœur humain; nous cherchons une autre communauté éorique ne nous suffit pas comme les rapports exclusivement d’affaires. La solidarité, la sociabilité, l’attraction mutuelle, la bienveillance innée demandent plus — et leurs exigences, quoiqu’on en dise, ne sont pas moins fortes que les exigences de l’égoïsme.

    Il y a quelque chose de tellement repoussant dans ce dualisme moral que, mille fois trompés, nous nous efforçonsdene plus y croire, de ne pas admettre que la conviction et la conduite ne coïncident pas ‒ de là une source amère des collisions les plus horribles.

    Une partie de cet étrange état moral dans le monde contemporain s’explique par la stérilité de la doctrine révolutionnaire, de laquelle nous avons parlé. C’était l’émancipation et non la leberté, le libéralisme apprenait avec le mépris de l’autorité,le moyen de se défaire de chaque collier, de chaque chaîne, laissant aux hommes s’arranger après comme ils le savent... Mais les hommes ne savaient pas comment, car ils étaient des affranchis, et non des hommes libres.

    Analysez la philosophie du libéralisme... c’est un règlement de guerre, c’est la doctrine de l’attaque et la résistance, le pouvoir n’est pas la volonté active du peuple vers un ennemi. Après la victoire on n’avait rien à faire avec cette science militaire. Pendant la lutte, toute théorie qui l’aide est bonne; c’est le tambour battant pour ranimer et rallier, c’est la parole énergique qui enrôle les combattants; la conduite en temps de guerre est simple et temporaire, en partie elle se règle d’après l’ennemi, le reste consiste dans une organisation unitaire et artificielle. Le reste — le reste on le couvre d’un voile comme la Statue de la liberté à la Convention.

    ’ouvrir la statue — on vit qu’elle n’était pas de marbre mais d’argile. Lorsqu’il fallait incarner dans une série de lois la splendide rhétorique de l’amour de l’humanité, de la fraternité du peuple, de la république, de la démocratie, de la souveraineté du peuple et de l’égalité absolue, — alors on parvint avec peine de voter la consti<tution> la plus piètre, la plus indigeste de toutes celles qui avaient existé, — la constitution de 1848.

    Un seul principe a été proclamé — le suffrage universel. Voilà la source vivifiante et arithmétique du nouveau pacte social. L’application du suffrage universel aux questions les plus profondes, les plus fondamentales de la République — équivalait à une abdication, à un aveu qu’on marche à tâtons. Qui connaît une vérité, l’aime, l‘estime et a foi en elle, ira-t-il dans la rue demander l’opinion du premier passant, voudra-t-il déterminer par l’addition et la soustraction le plus ou le moins de valeur de sa vérité?

    Les masses qui ne comprenaient rien dans ce pot-pourri politique qu’on représentait à l’Hôtel de ville et dans l’Assemblée, comprirent par instinct le suffrage universel. La fente qui séparait de plus en plus le public des acteurs, s’élargissait, et lorsque pour la couvrir il ne suffisait plus ni du tapon oriental de l’éloquence de Lamartine, ni des cadavres des ères égorgés aux journées de Juin ‒ alors du fond de la fente sortit Louis Bonaparte en se frottant ses yeux endormis. C’était tellement absurde — qu’il devait devenir l’homme de la position.

    <1854‒1855>

    ПЕРЕВОД

    ПИСЬМО ПЕРВОЕ

    Ваше письмо не удивило меня — этого ожидал я от вас ‒ ибо сам прошел через те же испытания. Вам как-то не по себе на Западе — ни люди, ни предметы не оправдывают здесь ваших ожиданий. Это вполне естественно, но такое состояние не должно продолжаться слишком долго. Отдав должное страсти, отдадим также логике и анализу то, что принадлежит им.

    И, прежде всего, разве Запад ответственен за то, что не сходится с нашими о нем представлениями? — Не более, чем мы ответственны[8*] за эти свои представления, — все это непроизвольно и вызывается общими причинами.

    Мы изучали Европу по книгам, но пока мы ее читали, она преображалась, по крайней мере в своем верхнем слое, и, к несчастью, мы видим, мы знаем только этот верхний слой, а что происходит в недрах, в глубинах народной жизни — нам неизвестно, да и сам народ не знает этого.

    В наше представление о западном человеке входят элементы совершенно верные — но или уже не существующие более, или совершенно изменившиеся.

    Рыцарская гордость, аристократическое изящество, строгая чинность протестанта, мрачная энергия революционеров, роскошная жизнь художников в Италии, отданная размышлениям и идеализму жизнь поэта — все это переплавилось и почти исчезло в совокупности других нравов... нравов буржуазных.

    Они господствуют над миром до такой степени, что и старческий класс аристократии и класс вечных рудокопов, рабочих, который входит в свои права, торопятся усвоить эти нравы. Дворяне и пролетарии хотят быть буржуа по образу жизни.

    начинает просыпаться; часть человечества отрезвляется, все упрощается; аристократизм дворян был в их воображении и в крови; аристократизм буржуазии — в денежном сундуке.

    Слова «средний класс» выражают с большой пластичностью промежуточное значение буржуазии — не только то, что она занимает место между аристократией и народом, но и то, что она — между прошедшим и будущим. Не подумайте только, будто я хочу этим сказать, что она является по преимуществу настоящим; совсем напротив, она колеблется между будущим, которого она жаждет, но боится, и прошедшим, которое она ненавидит, но не в силах покинуть. Шаг вперед — и она встречает вместо Лютера — Мюнцера, вместо либерализма — социализм. Шаг назад — и она натыкается на феодальную монархию, которую недолюбливает, и на дворянскую аристократию, которую ненавидит.

    В подобных случаях нет действенного разрешения вопроса, есть золотая середина, нейтрализация противоположностей, уравновешивание сил, т. е. их уничтожение. Действенное призвание буржуазии состояло почти исключительно в оппозиции ‒ и в этом-то и заключалась ее сила и ее красота ‒ что может быть прекраснее фламандской буржуазии эпохи Реформации? Что же касается положительного творческого начала ‒ им она была чрезвычайно бедна. Вот почему также ее дыхание было столь коротко. Энергичный борец становится вскоре заурядным хозяином.

    «Гражданин» был велик и прекрасен на трибуне, на площади, с ружьем в руке, с головой под ножом гильотины... и отправляясь с «Марсельезой» на устах.

    Победитель пробуждается — коронованным Санчо-Панса.

    Нет, нет, ты уж не моя Лизетта!

    Ты в богатом наряде!

    Ты носишь эгретку!..

    Дворянство — и оно также было когда-то прекрасно, оно было прогрессом для своего времени, и Рыцарь, вооруженный защитник личной независимости и человеческого достоинства, был достойным преемником римских граждан — slave-holders[132].

    Развитие, так же как и природа, не знает, что такое синекура признательности; что может быть прекрасней лепестков цветка? — Но они опадают и увядают, едва лишь достигнута цель.

    Из великих вопросов, поставленных Революцией, буржуазия не разрешила ни одного, она упростила их, изъяв из них аристократический элемент, отсрочив, отложив их на время при помощи решений, не отличавшихся ни искренностью, ни правильностью. «Laissez faire, laissez passer»... и наряду с этим всякого рода регламентация — централизаторская и монархическая. Буржуазный либерализм представляет собой лишь освобождение собственника, демократия — лишь внешнее уравнивание: она признает право пролетариата на собственность, не давая ему средств, и провозглашает равенство преступников перед судом, предоставляя невинным устраиваться как им угодно. Этим двум друг друга отрицающим началам — либерализму и демократии — никогда ничто не удавалось, кроме сооружения временных балаганов и наведения некоторого «порядка в беспорядке», как столь наивно выразился один из представителей буржуазной демократии — Косидьер.

    Надлежало создать новую нравственность... Ибо нравственность есть не что иное, как историческое сознание существующих взаимоотношений людей, признанное, прочувствованное ими в данный период, — это временное определение единства, общности; это молчаливая связь, подразумеваемый договор между личностями, самые изменения которого более и более способствуют его прояснению и переходу из смутного чувства, из религиозного инстинкта в обоснованное доводами знание, таким образом, что долг становится умозаключением, почти желанием.

    Буржуазия была крайне бесплодна в этом отношении. Она смешала свою мелкую домашнюю, конторскую мораль с античными, риторически истолкованными добродетелями, с заповедями христианства, подновленного Лютером и исправленного политической экономией, Брута — со св. Павлом, евангелие — с Бентамом, поваренную книгу — с «Эмилем» Ж. -Ж. Руссо.

    Не было никакой возможности принять эту смесь за основу для нового общественного договора — и тогда ограничились тем, что остались в переходном состоянии. Но ограда временного балагана не в состоянии была удержать противоречия в разумных границах, и все самые противоположные нелепости подняли голову и сохранились наряду с истинами. Личная свобода и воскресный закон могут служить этому подтверждением.

    óльшим единством и была логичнее в своем скудоумии. Новая мораль, не сумев определить себя, все искалечила, все спутала — и подготовила этим исход.

    С Реформацией, с Революцией все меняется до определенных пределов и на этом останавливается. Аристократическая учтивость заменена тяжеловесной чинностью, заносчивость вельмож — обидчивостью выскочек, рыцарская честь — бухгалтерской честностью. Дворцы были превращены в гостиницы, открытые для всех, — для всех тех, разумеется, кто в состоянии был платить. Парки, служившие только для прогулок, превращены были в огороды, которые могли быть куплены каждым, имевшим деньги. Жизнь стала более удобной для некоторых, более пошлой для всех и осталась неизменной для громадного большинства — для бедняков.

    Великий революционный вопрос стал также вопросом буржуазным; извечная историческая борьба грядущего с прошедшим, свободы с насилием, косности с переменами нашла обе свои границы внутри господствующего класса, подобно тому как религиозная борьба между феодальным католицизмом пап и буржуазным католицизмом реформатов не выходила за пределы христианской церкви. С одной стороны — собственник, не желавший ничего уступать из того, что он захватил, per fas et nefas[133], с другой ‒ демократы, которые желают все отобрать у собственника, не посягая на право собственности. С одной стороны — с другой — Зависть.

    Скупцы образуют сплоченное целое, обладающее большим единством; это каста, состоящая из торговцев, фабрикантов, хозяев, производителей товаров, промышленников, которые работают сосредоточенно, чтобы разбогатеть, и богатеют, сами не зная зачем. Банкиры и капиталисты образуют их аристократию. Это буржуазия proprie sic dictum[134], — но не царствует.

    Представителем движения и обоих течений является другая сторона, сторона говорящая, пишущая, обучающая и пресекающая мысль, провозглашающая правительства и подрывающая их — это дарование, умственная сила века. В нее входит вся аристократия цивилизованного мира — писатели, ученые, художники, политические деятели, журналисты, адвокаты... и весь мелкий сброд

    Здесь нет сплоченного единства, наоборот — два лагеря, состоящие из одинаковых личностей; почти все они начинают с зависти и кончают скупостью. Судьба Европы находится в руках этого класса со времен Наполеона. С одной стороны — молодежь, соискатели должностей, кандидаты, непризнанные таланты, адвокаты без процессов... с другой — люди, имеющие положение в обществе, признанные таланты, выбранные депутаты, адвокаты, имеющие процессы, и, наконец, все благоденствующие тунеядцы. Среди консервативных революционеров и революционных консерваторов находится с десяток апостолов, несколько искренних энтузиастов…. а остальные... остальных я попытаюсь помочь вам узнать.

    Читали ли вы роман «Орас»? Ж. Санд рукой мастера изобразила тип современного человека. Очень жаль, что великий художник с благожелательной заботливостью оставляет своему герою, по правде говоря, несколько банальный, но примиряющий выход, он становится адвокатом и, вероятно, весьма видным, ‒ он мог бы продвинуться гораздо далее.

    Это живая декорация, живопись на лицевой стороне, грубое и грязное полотно — на другой, это вечный актер. У реального Ораса есть идеальный Орас, которого он и изображает; ему знакомы все страсти — но только умозрительно, ‒ в счастье, как и в беде, он отыскивает одну сценическую сторону; его эпикуреизм возведен в квадрат — он любит дегустировать, смаковать производимый им эффект; он упивается симпатией, которую искусственно вызывает; он ищет одобрения — вот основное в его жизни. В сердце этого человека вы не увидите никакого предела, который бы его остановил, — вы понимаете, я имею в виду, те инстинктивные пределы, которые дают о себе знать прежде, чем человек успеет размыслить; для него существует только одна узда — общественное мнение. Оставьте его одного — он совсем не станет умываться. Алчный ко всякому ничтожному удовольствию для себя, он сам никогда не отдается (впрочем, ему нечего давать); всегда занятый исключительно самим собою, он сам того не замечая, с наивностью копается в самых сокровенных чувствах своих ближних. Он питает ко всему вожделение и не имеет ни силы, ни настойчивости для достижения. Самое главное в том, что он не в состоянии пожертвовать чем-либо. Чтобы выправиться из смешного положения, он опозорит девушку, он предаст друга. Играя на его боязни сделаться смешным, можно толкнуть его на отъезд в Америку или дуэль на четыре шага. По своим мнениям — он революционер, он даже высказывается против буржуазии... но в глубине души он стремится только к аристократии; так каждый раз, когда его пускают в роскошную гостиную, он теряет голову. Дайте ему 25 т<ысяч> франков дохода, и он не примет вас.

    — виновник всех бедствий, обрушившихся на Европу с 1848 года. Начал он с самообмана, возомнив себя революционером, затем он обманул массы, выдавая себя за демократа, — он желал власти — но не сумел удержать ее в своих немощных руках; затем, всех запутав, он покинул эту власть, хвалясь тем, что не пролил ни капли крови на эшафоте, т. е. тем, что у него не хватило ни веры, ни энергии, как их не хватало у него в любви и в дружбе — он всегда ступенью ниже, когда нужно действовать, и ступенью выше событий, когда должно разглагольствовать.

    Вот почему Орас приносит несчастье всем тем настоящим людям, которые сталкиваются с ним. Ибо они постоянно бывают одурачены им. Это игрок, который, быть может, сам того не зная, играет только на фальшивые деньги, взамен чистого золота, которым вы с ним расплачиваетесь. Это существо искусственное, возникшее на наносной почве, такой же искусственной, созданной городской и мещанской жизнью. Орас немыслим ни как рабочий, ни как аристократ. Поставьте рядом с ним развращенного человека другой эпохи — Фоблаза, например. Между ними всего только 50 лет разницы, но целый мир

    Из-за глубокой испорченности Фоблаза проглядывает благородное сердце; в нем больше ветрености, легкомыслия, чем придет время, когда он утомится и станет человеком; возможно, что по дороге он потеряет свое здоровье, состояние — но сердце в нем останется. Именно поэтому вам иногда приходит в голову погрозить ему с улыбкой пальцем, в то время как вам хотелось бы раздавить, как жабу, этого Ораса, который, по сравнению с Фоблазом, — монах, человек серьезный, с великими идеями, с необычными стремлениями.

    Мир Фоблаза ожидал громового удара, чтоб очистить эту атмосферу сладострастия, пудры и будуарных благоуханий.

    Мир Ораса нуждается в землетрясении.

    Поскольку речь идет о романе, я прибавлю еще одно слово. Этот роман, несомненно, гораздо более чем романы Поль-де-Кока... Почему же, когда вы читаете романы Поль-де-Кока, вы чувствуете, что грязь и глубже и гаже?

    Это разница между легким и несколько вольным сюжетом, обработанным художниками времен Миньяра, Греза и воспроизводившимся на севрском фарфоре... и теми, что продаются в отдаленных пассажах Пале-Рояля.

    Основная причина — та же, и уровень понизился, потому что буржуазные вкусы взяли верх. Между Орасом и Фоблазом, между Луве и Поль-де-Коком прошла буржуазия — и образовала два поколения.

    Уровень понизился.

    Фигаро Бомарше и Лизетта Беранже теперь стали такими же идеальными существами, как святая Женевьева или Баярд. Плутоватый цирюльник Фигаро сменился Роббером Макером, который крадет, убивает, насилует, делает фальшивые векселя. Вместо Лизетты появилась Марго, которая ровно ничего не любит — «ни малиновки, ни песни Ромео», но которая говорит, что любит золото... Это не только больше не Лизетта, но более того — не гетера Лукиана, не флорентийская куртизанка, не прелестница XVIII века... Это женщина за номером, патентованная полицией — и гарантированная префектурой.

    <ександр> Дюма II открыл свой литературный Сен-Лазар, и вот дамы с камелиями и без камелий заменили их — Магдалины без раскаяния и страсти.

    Литература публичных мужчин была не лучше. Было время, когда казалось недостаточным быть в прошлом просто шпионом, чтоб этим бахвалиться; надо было быть либо министром, подобно Фуше, либо префектом, как Видок и Жиске.

    Уровень понизился — и вот появились книги Делагода, Шеню, Шнепфа, — образующие гирлянду вокруг автобиографии Артура Гергея.

    Эти факты, служащие нам лотом для измерения глубины морального упадка, не опасны. Орас — не шпион; подслушивать за дверью — занятие, наименее драматичное; шпик совсем не производит благоприятного впечатления; наоборот, Орас недоволен путами, налагаемыми на прессу, и шпионами: они мешают ему распространяться в кафе и удивлять свой мирок великодушным жестом и смелой фразой.

    Беспутство, в буквальном смысле слова, тем менее опасно для нас, что мы в нем рождены. Не забудьте, что дама с жемчугом — русская. Не с каторжниками и чиновниками префектуры происходят наши столкновения и стычки, а с македонской фалангой буржуазии — и именно там господствует Орас.

    Мы приближаемся к ним с такой скифской простотой, что ее принимают за лицемерие; в этом ищут двуличия, тогда как здесь лишь заискивание. Но мало-помалу мы с отвращением замечаем такую глубину разложения, какая никогда не снилась нам среди наших снегов.

    Вообще говоря, мы не менее развращены, чем они, — но они гораздо более растленны. Мы более виновны в глазах исправительной полиции, они — перед «Святым духом».

    — их страсти грубы, животны — вот и всё; лишь в «Цивилизованном помещике» Тургенева я узнаю завуалированный и лукавый разврат Запада. Но и это — гибельный плод разложения дряхлого мира, привитый к дикому стволу не тронутой просвещением жизни. Есть в Петербурге особая среда, где кишит подобный разврат. Это та бюрократия смешанной крови, плод нечистого скрещивания авантюристов всех наций, целые поколения которых бросились в Россию еще во времена Петра I и его преемников, — существа без родины, раболепные и терзаемые завистью, самолюбием и цингой. Но маленькое «Сан-Марино» развращенности не имеет в себе ничего национального.

    Напротив, общая испорченность у нас имеет характер буйства, похвальбы, распутства, бесстыдного, шумного — и почти всегда сопровождаемого глубоким невежеством.

    Совсем не то на Западе.

    Здесь не только понимают всё, что волнует душу современного человека, но и становятся глашатаями развития и пропаганды всех великих идей, без того, впрочем, чтобы это как-либо влияло на поведение.

    И именно тут-то и начинается наше смущение. Их язык — это что с самого начала вводит нас в ошибку; у нас это язык преследуемого меньшинства, молчаливого масонства, по нему узнавали мы друг друга. Этот язык у нас обязывает, и поскольку пользоваться им небезопасно — на нем попусту не говорят.

    До тех пор пока вы будете принимать людей за открытые книги, пока вы будете оставаться с ними в тех же отношениях, в каких вы бываете с актером в то время, когда он играет, ‒ все будет идти хорошо, но не отправляйтесь за кулисы. Конечно, нет никакой необходимости идти туда. История умеет извлекать ароматические вещества из дурно пахнущих трав; вам незачем ни заглядывать в ее кастрюлю, ни шевелить это гнилое сено — его выкинут, и останется только аромат.

    общности с людьми; связи чисто теоретической нам недостаточно, так же как исключительно деловых отношений. Солидарность, общительность, взаимная склонность, врожденная доброжелательность требуют большего — и их требования, что бы там ни говорили, не менее сильны, чем требования эгоизма.

    В этом моральном дуализме есть нечто столь отталкивающее, что, будучи тысячи раз обманутыми, мы пытаемся в него более не верить, не допускать, что убеждение и поведение не совпадают, — и в этом горький источник для самых ужасных коллизий.

    Частично это странное моральное состояние современного мира объясняется бесплодностью революционного учения, о которой мы уже говорили. Это было освобождение, но не свобода; либерализм вместе с презрением к власти обучал и способам избавления от всякого ошейника, от всякой цепи, предоставляя затем людям устраиваться как хотят... Но люди не знали, что делать, ибо они были вольноотпущенниками, а не свободными людьми.

    наукой. Во время борьбы всякая теория, которая ей помогает, хороша; это барабанный бой для поднятия духа и сплочения; это энергичное слово, которое вербует бойцов; поведение во время несложно и кратковременно; частично оно определяется поведением врага; все прочее заключается в единой и искусной организации. Что же до остального — остальное покрывают чехлом, как статую свободы в Конвенте.

    Когда пришло время открыть статую, увидели, что она не из мрамора, а из глины. Когда потребовалось воплотить в ряд законов великолепную риторику любви к человечеству, братства народа, республики, демократии, народовластия и полного равенства, — тогда с трудом приняли самую жалкую конституцию, самую неудобоваримую из всех, когда-либо существовавших, конституцию 1848 года.

    Один лишь принцип был провозглашен — всеобщая подача голосов. Вот животворный и арифметический источник нового общественного договора. Применение всеобщей подачи голосов к наиболее глубоким, наиболее важным вопросам Республики было равнозначно отречению, признанию, что блуждают ощупью. Кто знает какую-либо истину, любит ее, уважает и верит в нее — пойдет ли он на улицу спрашивать мнения встречного-поперечного, захочет ли он определить при помощи сложения и вычитания большее или меньшее значение этой своей истины?

    публику от актеров, расширялась, и когда для того, чтоб ее закрыть, уже не хватало ни восточного ковра ламартиновского красноречия, ни трупов братьев, умерщвленных в Июньские дни, — тогда из глубины этой щели вышел Луи Бонапарт, протирая заспанные глаза. Все это было так нелепо, что он должен был стать хозяином положения.

    <1854‒1855>

    РОССИЯ, ЦАРИЦА

    L’Europe germanique — avec sa liberté individuelle en Angleterre et théorique en Allemagne, l’Europe latine — avec son égalité civile en France — reculèrent devant les conséquences de leur propre pensée. Le développement naturel dévié de sa route ne s’arrêta point; la plasticité créatrice était trop pressante, mais elle devint tronquée, monstrueuse, et au lieu d’aboutir à la fraternité, elle versa le monde dans la bourgeoisie.

    Aucune orthopédie n’a réussi, même le changement d’air. Une partie des souffrants est allée de l’autre côté de l’Océan, pour montrer au monde un spectacle étonnant d’une bourgeoisie qui n’a rien au-dessous d’elle (au moins rien de la même couleur) — mais qui reste bourgeoisie.

    En même temps au seuil de l’Europe apparaît de plus en plus un témoin inconnu, un troisième lutteur ‒ avoi d’autres traditions, avec un autre passé. Peuple de paysans et de soldats, d’ascétisme militaire et de communisme rural ‒ qui n’a pas de bourgeoisie agraire, qui est esclave et serf en partie et qui récom<...>[135] et depuis les temps les plus reculés l’égalité des droits des hommes et de <...>[136]

    <es para>doxes? <...>[137] Pour le savoir il faut connaître le passé<?>. La question est assez grave pour <être) étudiée. L’étude est très facile, tres main<...>[138] L’absolutisme a réduit les fractions au m<...>[139] dénominateur. L’égalité d’un esclavage met sur le même pied la France, l’Allemagne et la Russie. — C’est intéressant de <...>[140] de troisième cam <...>[141]

    7 mars. Londres

    ПЕРЕВОД

    РОССИЯ, ЦАРИЦА

    Европа германская, со своей личной свободой в Англии и теоретической в Германии, Европа латинская — со своим гражданским равенством во Франции — отступили перед последствиями собственной мысли. Естественное развитие, сбившееся со своего пути, совсем не остановилось; творческий пластицизм был слишком могуч, но он исказился, обезобразился и, вместо того чтобы завершиться братством, привел мир к буржуазии.

    Ни одна ортопедическая операция не удалась, даже перемена воздуха. Часть страдальцев отправилась на другую сторону Атлантического океана, чтобы явить миру удивительное зрелище буржуазии, которая никого ниже себя не имеет (по крайней мере того же цвета кожи), но которая остается буржуазией.

    В то же время на пороге Европы все чаще и чаще появляется незнакомый свидетель, третий борец — с иными традициями, с иным прошедшим. Народ крестьян и солдат, военного аскетизма и сельского коммунизма, у которого нет землевладельческой буржуазии, полураб-полукрепостной и который <…>[142] и с самых отдаленных времен равенство прав человека и <...>[143]

    <пара>доксы? <...>[144] Чтоб узнать это — надобно познакомиться с прош<лым>[145]. Вопрос этот достаточно важен, чтобы <подлежать> изучению. Изучить его очень легко, очень <…>[146] Самодержавие свело дробление к <…>[147] знаменателя. Равенство в рабстве ставит на одну ногу Францию, Германию и Россию. — Интересно, что <...>[148] третий <...>[149]

    7 марта. Лондон.

    <Середина 1850-х годов>

    LES PÂQUES RUSSES

    ’empereur Nicolas au général Osten Sacken, gouverneur d’Odessa, et les articles du Journal de St-Pétersbourg racontent avec une hypocrite indignation, que le bombardement d’Odessa a eu heu le Samedi Saint. (D’après le calendrier erroné, conservé par l’église grecque, malgré les rectifications des astronomes du XVI siècle).

    I’Homme pourrait citer:

    1. Le 16 avril 1831 — jour de Samedi Saint, ù les troupes de Nicolas entrèrent à Oszmiana et en massacrèrent les habitants.

    2. Le lendemain, le 17 avril, premier jour de Pâques, énéral Kreutz fort de 22 000 hommes et de plus de 40 canons, enveloppa 5000 Polonais à peine armés, commandés par le général Sierawski, et les extermina complètement. — Le lundi de Pâques,18 avril, continuant la célébration de la résurrection de Jésus-Christ, les soldats russes forcèrent la ville de Kazimierz et jettèrent dans la Vistule les insurgés en retraite.

    3. Pour prouver quelle façon de célébrer les Pâques ont messieurs les princes de la maison germano-orthodoxe de Gottorp, il suffira de rappeler que l’impératrice Catherine II ordonna au général Igelström de préparer un massacre à Varsovie, pour le 4 avril 1794, Samedi Saint, ’assemblait dans les églises (tout-à-fait comme le dit le czar à propos d’Odessa); heureusement ce projet fut déjoué et les Polonais s’insurgèrent le vendredi et chassèrent Igelström.

    Et maintenant le czar se récrie contre les obus sacrilèges lancés le Samedi Saint de son calendrier, par des amiraux, d’ailleurs très dévots, trop dévots selon nous; mais en tous cas, trop savants en astronomie, pour transposer l’équinoxe et observer les Pâques au gré de l’ignorant fanatisme de S. M. et en dépit de la science et des lois du mécanisme céleste!

    <1854>

    ПЕРЕВОД

    РУССКАЯ ПАСХА

    Рескрипт императора Николая на имя одесского губернатора, генерала Остен-Сакена, и статьи в «Санкт-Петербургских ведомостях» с лицемерным негодованием рассказывают о бомбардировке Одессы, производившейся в страстную субботу

    В связи с этим «L’Homme» мог бы напомнить:

    1. 16 апреля 1831 г. — по русскому календарю приходившееся на страстную субботу, когда войска Николая заняли Ошмяны и учинили там резню жителей.

    в первый день пасхи, генерал Крейц, имея в своем распоряжении 22 000 человек и свыше 40 пушек, окружил 5000 едва вооруженных поляков, находившихся под командованием генерала Серовского, и полностью их уничтожил. — В понедельник на Святой неделе, 18 апреля, продолжая торжественно отмечать воскресение Христово, русские солдаты с боем овладели городом Казимержем и сбросили в Вислу отступавших повстанцев.

    устроить резню в Варшаве 4 апреля 1794 г. в страстную субботу, когда народ соберется в церквах (в точности так, как об этом говорит царь по поводу Одессы); к счастию, план этот был сорван: поляки подняли восстание в пятницу и прогнали Игельстрома.

    А теперь царь возмущается святотатственными снарядами, пущенными в страстную субботу е. в и наперекор науке и законам небесной механики!

    <1854>

    Примечания

    <Надпись на книге Ж. Санд «Histoire du véritable Gribouille»>

    «Книжные новости», 1937, № 8, стр. 55.

    Печатается по автографу на книге: «Histoire du veritable Gribouille, par George Sand», Paris, 1851, хранящейся в Государственной публичной исторической библиотеке (Москва).

    <Из дневника>

    9 апреля 1856 — 4 мая

    Л XVIII, стр. 366—367, с ошибочной датой «9 апреля 1866».

    Печатается по автографу в записной книжке Герцена (ПД).

    ______

    9 апреля 1856 г. совершилось значительное в жизни Герцена событие: в Лондон приехали Н. И. и Н. А. Огаревы. 4 мая, по-видимому, дата записи. Обе даты проставлены в правом верхнем углу рукописи. О болезни Огарева упоминается Герценом в зачеркнутых словах дневниковой записи от 5 мая 1856 г. (См. «Варианты», стр. 501, и примечание к записи от 5 мая, на следующей стр. наст. тома). «Два-три человека в гробу» (см. «Варианты», стр. 501), ‒ вероятно, подразумеваются H. А. Астраков и В. В. Пассек (умерли в 1842 г.), Д. Л. Крюков (умер в 1845 г.) и Т. Н. Грановский (умер в 1855 г.).

    Так-то рука в руку ∞ Вот и все! — Цитата из гл. IV части I «Былого и дум» (т. VIII наст. изд., стр. 84). Первоначальный вариант этих строк находим в обращенном к Н. П. Огареву «Посвящении» 1851 г. (т. VII наст. изд., стр. 269; см. также примечание к «Посвящению», там же, стр. 434). ... под бременем обещаний, клятв. — Герцен, очевидно, имеет в виду клятву, данную им умирающей жене, — не драться на дуэли с Гервегом. Наталья Александровна потребовала от Герцена это обещание во имя благополучия детей.

    ... после осени 1851... — В ноябре 1851 г. погибли мать Герцена и его сын Коля. Через несколько месяцев после этой катастрофы, в мае 1852 г., умерла Н. А. Герцен.

    ... то, о чем молчал годы. — Герцен имеет в виду свою семейную драму.

    — Фомина неделя — первая неделя после пасхальной (Святой) недели; открывалась Фоминым понедельником.

    5 мая 1856

    Впервые опубликовано в ЛН, т. 61, стр. 115—116.

    «пражской коллекции» Герцена — Огарева (ЦГАЛИ).

    Написано в связи с приездом в Лондон Н. П. и Н. А. Огаревых (см. также дневниковую запись от 9 апреля — 4 мая 1856 г., стр. 459 наст. тома).

    ______

    — Герцен в тексте записи дважды допускает ошибку в указании на свой возраст: 6 апреля 1856 г. ему исполнилось 44 года и пошел 45-й год.

    ...сломанное кольцо навело на меня раздумье. — Ср. в письме Герцена к М. К. Рейхель от 6 мая 1856 г.: «А сказывал ли я вам, что в день моего рождения, т. е. в ночь, без всякой причины сломилось мое серебряное обручальное кольцо?».

    Девиль ∞ — Состояние здоровья Огарева в апреле — мае 1856 г. вызывало серьезные опасения (см. выше дневниковую запись от 9 апреля — 4 мая 1856 г., стр. 459 наст. тома). Лишь 15 мая 1856 г. Герцен пишет М. К. Рейхель, что «Огарева здоровье очень поправляется», то же 27 мая: «Здоровье Огар<ева> улучшилось до того уже, что Девиль считает его вне неминуемой опасности...».

    Passons à la panhumanité

    <Перейдем к панчеловечеству>

    ЛН, т. 61, 1953, стр. 92.

    Печатается по черновому автографу «пражской коллекции» Герцена — Огарева (ЦГАЛИ).

    ______

    «L’Homme». В отрывке содержится прямая ссылка на эту газету. Этот же орган, вероятно, имеет в виду Герцен, упоминая о «знаменитой газете всемирного космополитизма». Герцен в данном случае пародирует подзаголовок «L’Homme» ‒

    «газета всемирной демократии». К тому же газета печаталась, как указывалось в каждом номере, во «Всемирной типографии».

    Таким образом, границы датировки публикуемых текстов определяются хронологической рамкой начала и прекращения издания «L’Homme» на острове Джерси — 30 ноября 1853 г. и 28 декабря 1855 г. Более точная датировка затруднительна.

    В этой газете, редактировавшейся Шарлем Рибейролем, действительно встречались выступления космополитического характера. Так, в нескольких номерах печаталась серия статей «О Франции и революции», подписанных Н. Marlet. В них утверждалось, например, что «Франция постоянно стояла во главе прогресса и цивилизации» и была при этом «нацией по преимуществу космополитической» (№ 45 от 4 октября 1854 г.). По словам того же автора, демократическая доктрина хочет создать «одно семейство, один народ, одно человечество из всех семейств, народов и всех людей, разбросанных по земному шару» (№ 2 от 13 декабря 1854 г.).

    В передовой же под названием «Национальности» (№ 26 от 30 мая 1855 г.) Рибейроль, говоря о тех, кто «ищет идеал и развивает его до абсолюта», пишет, что они «не принимают ни рас, ни отечеств, ни национальностей». Однако сам Рибейроль считал, что такая позиция чревата опасностью «потерять наши естественные силы — национальность и отечество».

    «L’Homme» и рассматривал Рибейроля как политического союзника.

    Тем не менее, как показывают публикуемые тексты, Герцен остро реагировал на космополитические тенденции, проявившиеся в «L’Homme», хотя и счел, по-видимому, свое выступление в печати по тактическим причинам несвоевременным. Он хорошо понимал, что космополитическая «архиреволюционная» фраза обладает на деле антидемократическим и антипатриотическим содержанием. Космополитизм, хотя бы и замаскированный «социалистической» и «пацифистской» фразеологией, уже в середине XIX века являлся прикрытием для национализма и шовинизма, пренебрежения к передовой национальной культуре. Космополитизм объективно служил дискредитации демократии и социализма, создавая карикатурное представление о будущем социалистическом обществе. Идеалом «космопатриотов» (это выражение, употребленное в первом наброске, Герцен позднее использовал в статье «Западные книги»; см. т. XIII наст. изд.) является, как говорит Герцен в своей сатире-пародии, «панмонотонность», обезличенная и серая «однообразная жизнь». По их мнению, в социалистическом обществе национальности подлежат уничтожению. Их лозунг — «долой национальность!». Сам же Герцен был убежден в том, что рост демократической культуры каждой нации означает развитие лучших национальных традиций, рост и раскрытие всех сил и богатств национального характера.

    Следует оговорить, что ряд сатирических гипербол и шутливых выпадов Герцена не поддается сейчас расшифровке, поскольку они имеют в виду малоизвестные обстоятельства и подробности деятельности французской эмиграции середины прошлого века.

    <Cher pancitoyen!..>

    <Дорогой пангражданин!..>

    Впервые опубликовано в ЛН, т. 61, стр. 93—94.

    Печатается по автографу «пражской коллекции» Герцена ‒ Огарева (ЦГАЛИ). Вполне возможно, что этот отрывок составлял вместе с предыдущим текстом единое целое (см. комментарий выше).

    <Письмо первое>

    Впервые опубликовано в ЛН, т. 61, стр. 99‒114.

    Печатается по черновому автографу «пражской коллекции» Герцена—Огарева

    ______

    Эта рукопись Герцена перекликается с некоторыми другими, более поздними его произведениями 50-х годов и частично была в них использована. Но вместе с тем она обладает чертами замечательного своеобразия. В литературном наследстве Герцена, относящемся к этим годам, нет другого документа, в котором с такой силой проявлялись бы мотивы исторического оптимизма, боровшегося с пессимизмом и скептицизмом, охватившим Герцена после поражения революции 1848 года.

    Герцен говорит здесь об относительной прогрессивности смены феодального общества обществом буржуазным. Вместе с тем, продолжая и развивая сопоставления, которые встречались еще в «Письмах из Avenue Marigny» (превращения Фигаро), он с презрением указывает на политическое и моральное падение буржуазии, некогда боровшейся против феодализма.

    Эта нота исторического оптимизма не единична в рукописи. Давая характеристику «глубины морального упадка» буржуазии, Герцен зачеркнул следующие, первоначально им написанные слова: «Разве, по-вашему, этих симптомов недостаточно, чтобы объявить о полном разложении — либо буржуазный дух погибнет, либо Европа. Что касается меня, я еще верю в старушку» (см. «Варианты», стр. 503).

    Основные, наиболее принципиальные положения рукописи получили затем развитие в датированном 1 октября 1855 г. добавлении к «Западным арабескам», которое в «Былом и думах» было названо «Post scriptum», а впервые опубликовано без заглавия в ПЗ, 1856 г., кн. II. (см. т. X наст. изд., стр. 124—130).

    Так, например, в начале рукописи говорится: «Мы изучали Европу по книгам...»; в начале же «Post scriptum’а» Герцен заявляет: «Мы вообще знаем Европу школьно, литературно <...>, а судим à livre ouvert, по книжкам и картинкам...» (т. X, стр. 124).

    Очень близки характеристики буржуазной морали в рукописи и в «Post scriptum’e», а также ироническое определение принципа всеобщей подачи голосов как «арифметического источника» — в рукописи и «арифметического знамени» — в «Post scriptum’е» (т. X, стр. 128).

    «Post scriptum’a»:

    «Щель, сделавшаяся между партером и актерами, прикрытая сначала линючим ковром ламартиновского красноречия, делалась больше и больше; июньская кровь ее размыла, и тут-то раздраженному народу поставили вопрос о президенте. Ответом на него вышел из щели, протирая заспанные глаза, Людовик-Наполеон...» (т. X, стр. 129).

    «Post scriptum» отличается от настоящей рукописи большей категоричностью и четкостью основных исходных положений, определяющих историко-философские воззрения Герцена, большей остротой и меткостью памфлетных характеристик буржуазии, ее политики и морали, наконец, литературной отделкой и блеском. Однако в «Post scriptum’e» исчезли очень существенные оптимистические ноты, которые как раз и придают комментируемой рукописи особенно большое значение.

    Рукопись была впоследствии использована Герценом и в других произведениях.

    Сопоставление Барнума, американского дельца-антрепренера, который, по мысли Герцена, является воплощением циничной прозы буржуазного общества, с Орасом, героем одноименного романа Жорж Санд, носителем лицемерно-риторической «поэзии» этого строя, получило позднее развитие в очерке-фельетоне 1856 г. «Оба лучше» (см. стр. 332—338 наст. тома).

    «публичных мужчин», т. е. автобиографий и мемуаров разного рода предателей и шпионов — Делагода, Шеню, Шеппа и других, — встречается в части VI «Былого и дум», в главе, посвященной «лондонской вольнице» (см. т. XI наст. изд., стр. 198—199).

    Некоторые мысли об отношении русских передовых людей к западноевропейским Орасам, изложенные в рукописи, перекликаются с главами части V «Былого и дум», рассказывающими о семейной драме Герцена, особенно с «Тифоидной горячкой» (см. т. X наст. изд.).

    Точная датировка рукописи затруднительна; следует полагать, что она была написана не ранее начала 1854 г. и не позже, чем «Post scriptum», т. е. до 1 октября 1855 г.

    Уточнению датировки помогает выяснение того лица, к которому это «открытое письмо» (часто встречающаяся у Герцена литературная форма) обращено. Из вводной части рукописи очевидно, что адресат русский, впервые оказавшийся за границей, писавший Герцену и притом во многом присоединяющийся к той пессимистической оценке, которую Герцен дает общественной жизни, политике и морали Западной Европы.

    Среди немногих русских, посещавших Герцена в Лондоне в 1853—1855 гг., наиболее соответствует указанным признакам некий Бодиско, который не раз упоминается в герценовских письмах 1853—1855 гг. к М. К. Рейхель.

    пост русского посланника при правительстве США. В. К. Бодиско, московский знакомый Герцена, Огарева, Кетчера, а также Салтыкова-Щедрина, был двоюродным братом Грановского и неоднократно упоминается в его письмах («Т. Н. Грановский и его переписка», т. II, М., 1897, стр. 302 и др.).

    ______

    ... в «Цивилизованном помещике» Тургенева... — Очевидно, имеется в виду рассказ «Бурмистр» из «Записок охотника» И. С. Тургенева.

    Россия, царица

    Впервые опубликовано в ЛН, т. 63, стр. 743—744.

    Печатается по черновому автографу «пражской коллекции» Герцена—Огарева

    _____

    Отрывок является, по-видимому, единственным сохранившимся фрагментом какого-то французского произведения Герцена. Как видно из содержания отрывка, он относится к середине 1850-х годов. Именно этим временем датируются схожие но теме и по тону французские и русские сочинения Герцена, резко бичующие западноевропейскую буржуазию («Западные арабески» в «Былом и думах», «Première lettre», «Оба лучше» и др.). В отрывке, как и в других своих сочинениях этом поры, Герцен противопоставляет западноевропейской цивилизации, зашедшей в безвыходный тупик, — «третьего борца», молодую крестьянскую Россию, полную нерастраченных сил и надежд на блестящее будущее и счастливо избегнувшую тех исторических бедствий, которые суждено было перенести старой Европе, — в том числе деградирующего господства буржуазии, глубоко ненавистной Герцену.

    ______

    Россия, бранная царица — строка из стихотворения А. С. Пушкина «Наполеон» (см. публикацию «Пропущенные строфы из стихотворения «Наполеон» в ПЗ, ‒15).

    Les Pâques russes

    <Русская пасха>

    Печатается по тексту газеты «L’Homme», № 25 от 17 мая 1854 г., без подписи. Автограф неизвестен.

    ______

    «L’Homme», издававшейся на французском языке группой революционных эмигрантов и выходившей вначале на острове Джерси, а позднее в Лондоне, Герцен сотрудничал на протяжении всего времени ее существования. Можно предположить, что он был автором и статьи «Русская пасха». В письме от 25 мая 1854 г. к одному из редакторов газеты Луиджи Пианчиани, Герцен, обсуждая вопрос о дальнейшем своем участии в газете, говорил: «Вы советовали мне написать непосредственно Рибейролю, но в данное время мне нечего ему сообщить. И кроме того, между нами говоря, Рибейроль довольно долго находился в Лондоне и мог бы вспомнить о своем бедном сотруднике с Истон-сквера». И он заканчивает этот перечень доводов против посылки статей в «L’Homme» напоминанием, что там уже есть одна из его работ, еще не увидевшая свет. «На прошлой неделе, — пишет он, — я передал Фору небольшую заметку о „пасхе в России"». Это напоминание Герцена было запоздалым. Получив статью от своего лондонского корреспондента Фора, редакция не замедлила ее напечатать и она появилась в ближайшем же номере «L’Homme» (газета выходила один раз в неделю).

    Герцен прямо не называет статью своею, однако трудно предположить, что речь идет здесь о чьей-то чужой, лишь переданной Герценом работе.

    Статья написана в связи с бомбардировкой Одессы англо-французским союзным флотом, производившейся в канун русской пасхи, и направлена против ханжеских сетований и возмущений по этому поводу русской официозной печати. Она посвящена русским событиям и полемизирует с русской прессой. Автором ее, следовательно, скорее всего мог быть именно русский.

    Разоблачая фальшь петербургских официальных выступлений в защиту религии, автор статьи ссылается на события из истории русско-польских отношений и напоминает о жестокостях, совершавшихся царскими генералами в пасхальные дни во время русско-польских войн 1794 и 1831 гг. Автор статьи ставит, таким образом, своей целью агитацию против порабощения Польши, и эта польская тематика статьи, в свою очередь, может служить подтверждением авторства Герцена. Польский вопрос, в связи с развертывавшимися военными событиями в России, стоял тогда в центре внимания Герцена. Незадолго до статьи он поместил и той же газете свою прокламацию «Вольная русская община в Лондоне. Русскому воинству в Польше» (см. комментарий на стр. 528 наст. тома). Не исключена однако возможность того, что «Русская пасха» была написана кем-либо из близких Герцену русских эмигрантов (например, В. А. Энгельсоном). Редакция настоящего издания сочла поэтому наиболее целесообразным отнести статью к разделу «Dubia».

    _____

    Рескрипт на имя одесского губернатора, генерала Остен-Сакена, и статьи в «Санкт-Петербургских ведомостях»... — Рескрипт на имя генерала Остен-Сакена был помещен в «С. -Петербургских ведомостях», № 89 от 24 апреля 1854 г. Статьи о бомбардировке Одессы, негодующие против англо-французских адмиралов, выбравших «страстную субботу для разрушений христианского города», напечатаны в «С. -Петербургских ведомостях», № 86 от 21 апреля и № 96 от 2 мая 1854 г. Аналогичные статьи печатались и в «Journal de St. Pétersbourg».

    …войска Николая заняли Ошмяны... — Сражения в Ошмянах и у Казимержа, о которых говорится в статье, принадлежат к одним из самых трагических эпизодов польской войны 1831 г. Автор статьи пользуется, очевидно, польскими источниками, но даже русская официальная версия не могла скрыть безжалостности всего происходившего. Так, например, военный историк Пузыревский, описывая «Ошмянское дело», говорит, что восстание в городе было подавлено ворвавшимися туда казаками в несколько часов и «в пылу схватки редко кто получил пощаду» (см. Пузыревский. Польско-русская война 1831 года, т. I, изд. II, СПб., 1890, стр. 165, а также стр. 178—179).

    — В 1831 г. командовал V резервным кавалерийским корпусом, принял участие в военных действиях.

    ... городом Казимержем... — Быв. посад Казимерж, Ново-Александровского уезда, Люблинской губ., на правом берегу Вислы

    ...резню в Варшаве 4 апреля 1794 г. — Дата варшавского восстания указана неточно. Оно происходило 5—6 апреля ст. ст., в четверг и пятницу на страстной неделе. Таким образом, страстная суббота приходилась на 7 апреля ст. ст., а не на 4-е, как пишет автор статьи. Возможно, впрочем, что это опечатка.

    [129] Abolition des noms propres. Tout le monde portera le nom d'un journal de Jersey — L'Homme.

    [130] Упразднение имен собственных. Все будут носить имя одной джерсейской газеты «L'Homme».

    [131] Пан-улица, Космопереулок (англ.). — Ред.

    Ред.

    [133] правдой и неправдой (лат.). — Ред.

    [134] в буквальном смысле слова (лат.). — Ред.

    [135] Рукопись повреждена. — Ред.

    [136] Рукопись повреждена. — Ред.

    Ред.

    [138] Рукопись повреждена. — Ред.

    [139] Рукопись повреждена. — Ред.

    [140] Рукопись повреждена. — Ред.

    [141] Рукопись повреждена. — Ред.

    Ред.

    [143] Рукопись повреждена. — Ред.

    [144] Рукопись повреждена. — Ред.

    [145] Рукопись повреждена. — Ред.

    [146] Рукопись повреждена. — Ред.

    Ред.

    [148] Рукопись повреждена. — Ред.

    [149] Рукопись повреждена. — Ред.

    [8*] Исправленная опечатка. Было: «оветственны», «ответственны» ‒ ред.

    Раздел сайта: