• Приглашаем посетить наш сайт
    Ахматова (ahmatova.niv.ru)
  • Часов в восемь навестил меня…

    <Часов в восемь навестил меня…>

    …Часов в восемь навестил меня некогда бывший мой законоучитель – отец Василий; он уже не один раз был у меня, и беседа его всякий раз оставляла в моей душе светлый след. Я обнял почтенного пастыря. Когда он давал мне уроки, я не умел вполне оценить этого человека, с его восторженной, чистой душой. Что-то беспредельно торжественное было в беседе нашей; плавным, величественным maestoso окончилась она: благословение пастыря, объятия друга напутствовали меня, слезы души любящей заключили ее. В эти минуты я был достоин принять высокие впечатления. Возбужденная душа раскрывалась всему святому. Взор мой покоился на двери, в которую вышел священник.

    …Дверь снова растворилась. Видали ли вы на образах явление девы Марии в какой-нибудь бедной келье изнеможенному cтарцу-монаху, во всем блеске просветленного образа человеческого, в котором от плоти едва осталось очертание, а дух божественности просвечивает в своей бестелесности? видали ль взор любви и кротости, обращенный на поверженного в прах угодника? и его взор, светящийся восторгом и благоговейным трепетом? Я был тот, которому явилась дева…, молча протянула она мне руку, я быстро схватил ее…

    …Не так ли умирает человек? Посланник божий, светлый, улыбающийся, подойдет к страдальцу, протянет руку, и тело мертво, а душа родилась в царство духа и свободы. Как ясно стало в душе моей, когда я держал ее руку; казалось, не о чем было и говорить, а когда стали говорить, говорили так, ничтожные вещи. укрепила нашу симпатию, дала возможность прийти в себя, в сознание, превратиться в сущность жизни, в самую жизнь. Только тогда пало несколько сильных слов, которые носят в зародыше мир чувствований, мыслей, дел. «Брат, – сказала она, прощаясь, – в дальнем крае помни, что твоя память о ней ей так необходима, как жизнь».

    …Мы простились. Время опустило меч свой…

    …Я остался с Терентьичем. Ветеран мой часто рассказывал мне о своих походах и жизни за границей. «Там ведь, – говорил он, – не то, что у нас: города так застроены, что никакого пространства нет (уверяю вас, что не выдумываю), и дома все на один лад; если номер дома забыл, то и проищешь дня два». В лингвистике он тоже был силен. Есть о чем поговорить с бывалым человеком, нечего сказать.

    …Иногда в праздничные дни Терентьич подгуляет; он от этого ничего не терял, напротив, приобретал сильный запах сивухи, и тут-то мой ветеран был удивительно гениален. Во все праздничные дни Терентьич получал порцию, да не пьет ее, а в склянку, – сами рассудите, стоит ли из-за полустакана рот марать. Набравши пять-шесть порций, он их употреблял в прикуску с черным хлебом. Так принятые пять порций ответствуют 55. После этого déjeuner sans fourchette[173] имбирку, т. е. венгерский, фунт пять копеек, и сам крошил. Вино и табак возбуждали в нем лиризм, и он затягивал свою любимую песню:

    Сватался за девушку саратовский купец,
    Говорил, житья-бытья двенадцать кораблев,

    …Между прочими достоинствами моего воина надобно упомянуть о патенте на ряд крестов и медалей, висевших на его молодецкой груди. Этот патент, не так, как мой на титулярного советника, не на телячьей коже был выпечатан, а на его собственной, прекрупным цицеро сабельных ударов, а знаки препинания были поставлены свинцовыми точками.

    * * *

    Per me si va nella città dolente[174].

    (Надпись по дороге в ад).

    И колокольчик, дар Валдая,

    …10 апреля в восемь часов утра явился ко мне дежурный офицер и объявил, что через час я должен отправиться в путь. Он меня застал в сильном раздумье и в сильном волнении, но ни того, ни другого я описать не могу. В душе было что-то торжественное, – правда, грустное, очень грустное, но не отчаянное, напротив, грусть была проникнута сильной верой в будущее. Чувства, колыхавшиеся, как волны морские, в моем сердце, были не по груди человеческой; казалось, они разобьют ее. Я по словам офицера, как по лестнице, начал опускаться на землю и был рад этому, мне становилось тягостно в этом состоянии, так физически неестественно человеку дышать на высокой горе, несмотря на то, что там воздух составлен в 10 раз чище из своих 29 долей жизни и 71 доли смерти, нежели в низменных местах. Вчера вечером я мало и смутно чувствовал, но когда я лег часа в два на постель и потушил свечу, явилась бездна чувств и мыслей. Не знаю, как с другими, а со мною всегда первое впечатление слабее, нежели отчет в этом впечатлении. Погодя немного всякое ощущение является ярче. У меня сердце, как болонский камень; покуда лежит на солнце – не светит, солнце село, ночь пришла – горит камень.

    …Пред отъездом я зашел проститься с соседом; я никогда не был прежде с ним в коротких отношениях, но тут мне и с ним расстаться было жаль: с ним можно было вспомнить былую жизнь, а вскоре меня окружат чужие люди, с которыми у меня ничего общего нет. Потом я взял лоскуток бумаги и написал Natalie: «За несколько часов до отъезда я еще пишу, и пишу к тебе; к тебе будет последний звук отъезжающего; вчерашнее посещение растопило каменное направление, в котором я хотел ехать. Нет, я не камень – мне было грустно ночью, очень грустно! Natalie, Natalie, я много теряю в Москве, все, что у меня есть, и когда увидимся? где? Все темно, но ярко воспоминание твоей дружбы. Не забуду никогда своей прелестной кузины».

    …Терентьич проводил меня за ворота. Я обнял его; у старика навернулись слезы. Я обнял его еще – от души. «Неси, брат, простую душу твою туда, где в одну шеренгу поставят и тебя и фельдмаршала Сакена; мало тебе было дано, мало с тебя и спросится на инспекторском смотру того света. Инвалидный дом там светел, обширен и тепел, места и про тебя будет, а о телесных наказаниях и думать нечего, ты тела туда с собой не возьмешь…»

    …Дежурный сел со мной на извозчика, и мы поехали к генерал-губернатору. На лестнице встретился с Лахтиным, ему назначено было ехать завтра. Он хлопотал об отсрочке и был очень сконфужен. В комнате наверху я нашел моих родных. Жалея их, я скрыл, как тяжело было мне.

    …У подъезда стояла дорожная коляска, и мой человек суетился около чемодана, подпоясанный по-дорожному. Один я не собирался, а ехал. Наконец я в коляске, за заставой – не было сил еще раз выглянуть на Москву, да и бог с ней… Колокольчику отвязали язычок – мы едем. Вдруг провожатый, спокойно куривший трубку, привстал на козлах, снял фуражку и стал креститься, говоря моему камердинеру: «Креститесь, почем знать, увидим ли Кремль и Ивана Великого». Фу! Я бросил извозчику четвертак, чтобы он поскорее ехал, и ямщик поскакал ветер-буря! На другой день я с любопытством смотрел на губернский город. Воспитанный во всех предрассудках столицы, я был уверен, что за сто верст от Москвы и от Петербурга – Варварийские степи, Несторово лукоморье, и крайне удивился, что губернский город похож на дальний квартал Москвы.

    …Вскоре очутились мы на берегах Оки. Она была в разливе; день был ясный, поверхность реки стлалась светло и гладко на несколько верст. Куря сигару, я стоял, облокотясь на жердочку перил, и смотрел, как московский берег отодвигался все далее и далее; глубь, вода, пространство отделяли меня более и более, а тот берег – чуждый – из темносиней полосы превращался в поля и деревни, становился все ближе и ближе, а между тем у меня на московском берегу – всё. Ярче разлуки я никогда не чувствовал. Тихое, покойное движение по воде наводило. само собою грусть. Слезы навернулись на глазах и канули в голубую реку, вздох вырвался и исчез в голубом небе. «Дай-ка, фляжку с ромом», – сказал я человеку, проглотил два-три глотка и продолжал курить сигару; признаться, тяжелое дело спрягаться страдательно, как отлагательные глаголы латинской грамматики. На одной станции я стоял у окна и смотрел, как закладывали коляску; не знаю, как глаза мои попали на оконницу, на ней было написано: «N. O-ff, exilé de Moscou le 9 avril 1835»[175]; я подписал под ним свое имя и два стиха из Данта:

    Per me si va nella città dolente,
    Per me si va nell’ eterno dolore[176].

    …В Чебоксарах я вымерил всю даль от Москвы. Тут толпы чувашей и татар напоминали близость Азии. На Волге я чуть не утонул. Река была в разливе, переправа верст двадцать. Целая станция. Татарин поднял парус и при сильном ветре не мог сладить с дощаником, наехал на бревно, вода полилась из пробитого места, и минуты две-три я не видел ни малейшей возможности спастись, – верст пять от одного берега, верст десять от другого, – татарин стал читать молитвы, мой человек плакал. В первую минуту я испугался, но ненадолго. Вдруг уверенность в будущность и какая-то непреложная вера победили страх, и я спокойно ожидал развязки. Купеческая барка шла недалеко от нас, мы все стали просить помощи. «Есть нам когда возиться с вами», – отвечали с барки, и она проплыла. Потом мужик в комяге подъехал, между тем паром встал на мель, и мы были почти спасены. Мужик придумывал, как исправить паром. Его исправили, и мы поехали. Несмотря на сильную бурю с проливным дождем, мы доехали до Казани, где первым действием моим, как только стал на берег, было отправить провожатого за сивухой. Больше двух часов стоял я в воде вершка на три, в апреле месяце, и передрог, как собака.

    …Холодный утренний ветер дул со стороны Уральского хребта. Рассветало. Я крепко спал в коляске, как вдруг меня разбудил шум и звук цепей. Открываю глаза – многочисленная партия арестантов, полуобритых, окружила коляску. Башкирец с сплюснутой рожей, с крошечными щелками вместо глаз, нагайкой погонял отсталых. Дети, женщины, седые старики на телегах, и резкий ветер, и утро раннее, – я отвернулся; на дороге стоял столб, на столбе медведь, на медведе евангелие и крест.

    Вскоре быстрая Кама, которая, пенясь, несла льдины, была уже за мною, и я очутился через день в Перми.

    …В Перми я пробыл около месяца, все это время было употреблено на приведение себя в какой-нибудь уровень с окружающим, на определение своих отношений с обстоятельствами и лицами, наконец, на какое-то глупое бездействие.

    был настолько великодушен, c’est le terme[177][178], настоящий текст – в Вятке. Не думая, не гадая, я уехал из Перми дней через двадцать. Коляска моя была сломана, я выхлопотал право остаться еще на два дня в Перми, и через пять с половиною суток вялая волна Вятки подвигала мой дощаник к крутому берегу, на котором красовалось желтое, длинное, неуклюжее здание губернского правления. Опять fatum[179]! А я грустно подвигался к Вятке, душа предчувствовала много ударов, падений, грязи, мелочей, пыли, – это было в 1835 году 20-го мая вечером…

    <Конец 30-х гг.>

    Печатается по тексту «Воспоминаний» Т. П. Пассек («Из дальних лет» т. II, СПб., 1879, стр. 33–40), где опубликовано впервые. Пассек включила этот текст в главу своих «Воспоминаний», озаглавленную «Арест и симпатия», Лемке же напечатал его под произвольным заглавием «Арест и высылка» (ЛI, стр. 180–186). Публикуя комментируемый текст, Пассек писала: «Между моим дневником попадаются заметки и записки, набросанные некоторыми из наших друзей, относящиеся к периоду времени о котором говорится в моих воспоминаниях, а так как они пополняют их? то я и приведу из них выписки…» (цит. изд., стр. 33). Ныне из материалов «пражской коллекции» мы знаем, что разрозненные герпеновские рукописи 30-х годов, о которых идет речь в приводимых словах Пассек, в действительности попали в ее руки лишь в 1872 г., о чем она не могла сказать по цензурным соображениям (см. об этом в комментарии к тексту <«О себе»>. Но свидетельство Пассек о фрагментарности ее публикации – фрагментарность обозначена многоточиями в начале абзацев – соответствует действительности. Возможно, что Пассек не только сделала из текста «выписки», но и соединила в одной публикации, не оговорив этого, разные тексты, находившиеся на разрозненных листах герценовских рукописей. Комментируемый текст распадается на три основных раздела. Второй четко отделен от первого двумя эпиграфами; третий от второго отделяется менее резко – многоточием, после которого следует фраза: «Холодный утренний ветер дул со стороны Уральского хребта» (см. стр. 256). Действие тут, без всякого перехода, переносится в Пермскую губернию, тогда как в предыдущем абзаце речь шла еще о Казани. Первый раздел (Крутицкие казармы, свидание с Н. А. Захарьиной) вполне мог представлять собой «выписки» из не дошедших до нас глав автобиографической повести «О себе»; следующие разделы не могли относиться к этой автобиографической повести, так как она не охватывала ссылку. Ключ к датировке двух последних разделов дает письмо к Н. А. Захарьиной от 11 апреля 1837 г., в котором Герцен рассказывает о своем путешествии в ссылку словами, чрезвычайно близкими к комментируемым отрывкам, вплоть до текстуальных совпадений. Это письмо представляет собой как бы сокращенную редакцию двух последних разделов. Заключительная фраза письма: «Впрочем я, кажется, уже писал тебе об этом; итак, „простите повторенье"» – свидетельствует, что отрывки комментируемого текста до этого не были посланы Н. А. Захарьиной. Между тем из переписки Герцена с невестой явствует, что он систематически посылал ей для прочтения письма, а не через месяц по прибытии в Вятку, как предполагал Лемке, – скорее всего создавался после мая 1838 г., когда Н. А. стала женой Герцена и прекратилась их переписка, по которой можно шаг за шагом проследить работу Герцена над автобиографией.

    Комментируемые отрывки следует рассматривать как автобиографические заготовки конца 1830-х годов, частично использованные в печатном тексте «Записок одного молодого человека». Наряду с этим в отрывке < «Часов в восемь навестил меня…»> имеются текстуальные совпадения с ранее написанным «Письмом из провинции» (см. комментарии к нему). В III части «Записок одного молодого человека» есть места, очень близкие к комментируемым отрывкам; описание переправы через Оку совпадает почти дословно (см. в наст. томе стр. 285). Рассказ о «Годах странствования» начинается теми же словами Данте («Per me si va nella citta dolente»), которые взяты эпиграфом ко второму отрывку. Понятно, что для печатной редакции «Записок…» Герцен мог лишь частично использовать комментируемый текст; в целом рассказ о Крутицких казармах, о путешествии с жандармом и проч. был совершенно неприемлем для цензуры. Ряд эпизодов Герцен впоследствии – разумеется, по-иному, – воспроизвел в «Былом и думах». Глава XI «Былого и дум» посвящена пребыванию в Крутицких казармах; в гл. XII говорится о свидании 9 апреля; в гл. XIII – воспоминание о Владимирской дороге вызывает ту же цитату из «Ада» Данте; в той же XIII главе рассказано происшествие при переправе дощаника через Волгу.

    …бывший мой законоучитель – отец Василий…– Василий Васильевич Боголепов (о нем см. в письме к Т. П. Кучиной от октября 1828 г.).

    Я был тот, которому явилась дева… – 10 апреля 1835 г. Герцен был отправлен в ссылку. Накануне его посетила в Крутицких казармах Н. А. Захарьина. Герцен и Н. А. считали, что свидание 9 апреля положило начало их взаимной любви.

    Терентьич – приставленный к Герцену старый солдат Филимонов, рассказ о котором см. в XI главе «Былого и дум».

    «Per me si va nella citta dolente» – цитата из III песни Ада» Данте.

    «И колокольчик, дар Валдая…» – Из песни «Тройка» («Вот мчится тройка удалая»), слова Федора Глинки, музыка певца-композитора из крепостных Ивана Рупина.

    …я зашел проститься с соседом.. – Речь идет об Иване Афанасьевиче Оболенском, университетском товарище Герцена, осужденном по тому же делу, по которому был арестован и сам Герцен.

    «За несколько часов до отъезда, я еще пишу… ~ ». – Этот текст с некоторыми изменениями и неполно воспроизводит подлинное письмо Герцена к Н. А. Захарьиной от 10 апреля 1835 г.

    На лестнице встретился с Лахтиным… – А. К. Лахтин не был арестован, и для него ссылка в Саратов явилась полной неожиданностью. Об этом и о просьбах Лахтина об отсрочке отъезда Герцен рассказывает в XII главе «Былого и дум».

    …мой человек…– Петр Федорович, камердинер.

    …губернский город – Владимир.

    «N. O-off, exilé de Moscou le 9 avril 1835». – Огарев был сослан в пензенское имение своего отца – Старое Акшено.

    …ею… – «Владимиркой», главным путем для ссыльных, которых отправляли на Восток, преимущественно в Сибирь.

    …многочисленная партия арестантов, полуобритых, окружила коляску. – Об этой встрече с партией арестантов Герцен говорит в письме к Н. А. Захарьиной от 6 – 12 июня 1835 г.

    …медведь, на медведе евангелие и крест – герб Пермской губернии.

    В Перми я пробыл около месяца. – Герцен приехал в Пермь 28 апреля 1835 г., а 30 апреля он был зачислен в штат пермского губернского правления. Однако уже через две недели Герцен и сосланный в Вятку И. А. Оболенский поменялись местами. Об этом хлопотал отец Оболенского, у которого в Перми были родственники. 13 мая Герцен выехал из Перми и 19-го прибыл в Вятку.

     – Гавриил Корнеевич Селастенник.

    173. завтрака без вилки (франц.). Шуточная переделка французского выражения «déjeuner à la fourchette» (легкий завтрак). – Ред.

    174. Через меня идут в город скорби (итал.). – Ред.

    <гаре>в, высланный из Москвы 9 апреля 1835 (франц.). – Ред.

    176. Через меня идут в город скорби, через меня идут на вечные муки (итал.). – Ред.

    177. это самое подходящее слово (франц.). – Ред.

    178. предисловием; буквально – «к читателю» (лат.). – Ред.

    – Ред.