• Приглашаем посетить наш сайт
    Ларри (larri.lit-info.ru)
  • Полицейский разбой в Москве

    ПОЛИЦЕЙСКИЙ РАЗБОЙ В МОСКВЕ 

    С ужасом и омерзением получаем мы со всех сторон сведения о гнусной истории полицейского безначалия в Москве, которое венчает позорное генерал-губернаторство Закревского и опровергает — обер-полицмейстером Берингом — русскую пословицу, что битый стоит двух небитых. Ждем с нетерпением чем все это покончится. Государь призывал Ковалевского, попечителя Московского университета, и толковал с ним об этом. Но чего же ждать от Беринга — Норова и от князя Вяземского, который если не по плоти, то по духу тоже дяденька его?

    Кровавые события и дикие насилия, сопровождавшие появление полиции в доме, в котором собирались студенты, равно подтверждаются письмами, к нам присылаемыми, из которых мы два печатаем почти целиком, статьями «Nord’а», благородно взявшего сторону студентов[31], и милой «Кreuz-Zeitung» — этой берлинской отрыжки III отделения, этого прусского застенка для русских дел, этого лазутчика in partibus, который хочет из патриотизма политическими намеками скрыть кулаки квартальных.

    Вместо того, чтоб ходить в Берлине по лавкам и ругать сидельцам «Колокол», как это сделал генерал-адьютант в фавёре — Адлерберг, и хлопотать потом о запрещении его[32], — лучше бы он заплатил за любовь императора, доводя до его сведения, что делается на Руси. Мы, обличая злодейства (как бы ни казался жесток наш язык Зимнему дворцу и Летнему саду) делаем больше пользы России и самому государю, нежели его фавориты, старающиеся барабанным боем и погремушками заглушить стон страждущих.

    Пусть они и государь, впрочем, знают, что историю пишут не одни Устряловы и Корфы и что невесело идти в потомство ни с Биронами, Аракчеевыми и Клейнмихелями, ни с Анной Ивановной и Петром Федоровичем. Вот первое письмо, полученное нами:  

    Милостивый государь,

    Весь город занят одной историей, в которой здешняя полиция превзошла себя. Несколько человек студентов собрались у одного товарища. Около семи часов вечера явился частный пристав под предлогом отыскивания какого-то вора, только что взошедшего в дом; студенты ему отвечали, что тут все знакомые, и один из них заметил ему, что он взошел последний. На это частный пристав[33] отвечал, что «может быть, он-то и вор», отсюда крупный разговор, частный пристав схватил его за воротник, студент его ударил в лицо, остальные прогнали его. В 11 часов вечера частный пристав возвратился с полицейскими и казаками. Студенты заперли дверь, говоря, что они только сдадутся университетскому начальству. Полиция тогда выламывает дверь, студенты тушат огонь, и начинается отвратительнейшая борьба — казаки с нагайками и пристава саблями бьют и рубят на все стороны Безоружные студенты схватываются за стулья и за бутылки... пятеро молодых людей, тяжело раненных, полиция была принуждена отправить в больницу; других, не успевших удалиться, полицейские солдаты перевязали и стащили в частный дом; мы достоверно слышали, что связанных студентов били по дороге. Когда эта весть разошлась, все студенты Московского университета пошли к попечителю просить защиты («Nord» прибавляет, что они избрали профессоров Иноземцева и Буслаева своими депутатами). Попечитель был возмущен действиями полиции и обещал преследовать дело или выйти в отставку. Все ждут с нетерпением приезда государя, истину. Уже теперь полиция начинает давать делу политический характер (какая родственная симпатия с «Крейц-Цейтунг»!). Впрочем, она сама переконфузилась; что полиция через одного университетского инспектора предлагала значительную сумму студентам, чтоб они бросили дело. Но предложение это было принято с таким негодованием и ругательством, что он подал, в отставку. 

     

    Милостивый государь,

    Вы часто помещаете на страницах вашего «Колокола» письма из Петербурга, — мне кажется, что не мешало бы обращать также внимание и на Москву. Вы хорошо знакомы с этим городом, вы знаете, что, несмотря на кажущуюся апатию и неподвижность, нельзя упрекнуть его общество в отсутствии живых интересов. Тут собрались люди, которые, вдали от шумных развлечений общественной жизни, честно и добросовестно трудятся над наукою; тут находится центр науки — лучший из русских университетов; наконец, без всякого муниципального патриотизма, можно сказать, что почти всякая серьезная мысль, всякое дельное предприятие выходит из Москвы. Это хорошая сторона города. Но рядом с нею стоит и другая его сторона: в Петербурге грубое насилие, произвол, отсутствие всяких гарантий для личности, одним словом, все эти возмутительные язвы русской жизни, не дают себя так сильно чувствовать (хотя, впрочем, и там не жалуются на недостаток их) — уже потому, что приходится иметь дело не с одним, а с несколькими начальниками и все они сдерживаются присутствием верховной власти. При Незабвенном последнее условие не имело разумеется, никакой силы. Тот не только не сдерживал, но, напротив, всеми силами поощрял дикие порывы своих сатрапов. Но теперь, когда всем известно желание молодого государя избегать, сколько возможно, произвола в обществе, в котором не существует для обуздания его никаких положительных законов — самые пылкие николаевцы приуныли и присмирели. К несчастью, даже и этих весьма незавидных условий не существует для Москвы. В то время как вся Россия начинает несколько отдыхать от страшных времен, пережитых ею, здесь по-прежнему продолжает господствовать возмутительное бесправие: редкий день проходит без того, чтобы не разнесся слух о каком-нибудь новом самоуправстве Закревского или грабительстве его приближенных. Я бы мог привести вам в пример множество случаев, но, зная, как тщательно избегает ваше издание всего, что основывается лишь на слухах, я буду говорить только о том, что мне положительно, достоверно известно и что может вам подтвердить всякий русский посещавший в последнее время Москву.

    Письмо это вызвано происшествием, о котором, без сомнения, до вас уже достигли слухи: я говорю о буйстве московской полиции, которая избила пятерых студентов до того, что в ту минуту, как я пишу к вам эти строки, один из них находится при смерти. Без всякого сомнения, поступок этот будет представлен государю как одна из тех печальных случайностей, которых невозможно избегнуть, и вся вина будет свалена, пожалуй, на студентов. У таких господ, как Закревский, есть для этого верное орудие: стоит только упомянуть слова «бунт», «революция» и изобразить молодых людей, не согласившихся подставить покорно свою шею полицейским кулакам, как возмутителей, — и дело в шляпе. Тактика эта при Незабвенном увенчивалась всегда полным успехом; неизвестно, удастся ли она теперь, но что она будет испробована, в этом не может быть ни малейшего сомнения. Что касается до нас, то мы имеем достаточные основания считать подобное происшествие вовсе не случайным, напротив, оно достойным образом завершает управление московского обер-полицмейстера Беринга, одного из самых ревностных сподвижников Закревского. Как ни грязна эта личность, вы позволите мне сказать об ней несколько слов на страницах вашего журнала. Вы помните время, когда Закревский явился в спокойную, тихую Москву реформатором, своего рода Лютером — ссылал, бил, сажал в тюрьму, и все это без всякого закона, и вообще выходил из себя, чтобы выказать город беспокойным и мятежным. Цель была ясна: известно, что до этого времени Закревский был в «немилости» за то, что в холерное время, в тридцатых годах, по ошибке, самоуправно и без суда повесил несколько человек, осмелившихся перейти карантинную линию. Даже сам Незабвенный (а это много) нашел неприличною такую рьяность своего сатрапа и держал его несколько времени в удалении от власти. По возвращении малости надо было вознаградить потерянное время, обратить на себя внимание, выставить на вид свои таланты, к тому же опалы уже невозможно было опасаться, потому что времена переменились и Николай, в припадке белой горячки, находил самого Клейнмихеля умеренным. Отсюда это дикое своеволие Закревского, продолжавшееся несколько лет сряду и от которого еще и теперь не может отдохнуть Москва. Одно смущало Закревского среди его рьяных успехов: ему казалось, что он был не совсем хорошо окружен, что в приближенных своих он не находил достаточно того задора, от которого трепетали бы мирные обитатели столицы; обвинение главным образом падало на обер-полицмейстера Лужина. Из этого не следует однако, чтобы Лужин был каким-то идеальным существом среди полицейских чиновников Москвы, — он, напротив того, безукоризненно исполнял свою должность, умел при случае хорошо дать в зубы и хорошо высечь, но не того требовалось на столь высоком месте; Закревский говорил про Лужина, что он «баба», и принудил его покинуть свое место.

    Преемником ему избрал он человека «по образу и подобию своему» — Беринга. Грубый, неотесанный, нахальный и дерзкий до того, что имя его стало поговоркою не только в Москве, но по всей России. На этот раз московский трехбунчужный паша нашел человека по себе: гармония была невозмущаемая, и Москва обязана этим двум героям самым тяжелыми минутами, прожитыми ею в последние дни царствования Николая.

    едва ли кто станет отрицать, что за малыми исключениями удовольствие было всеобщее. Только одно неприятное чувство примешивалось к нему: знали, что человек, имевший мужество отпечатлеть свою ладонь на лице превосходительного Держиморды, — был солдат, и участь солдата в подобных случаях заставляет обливаться за себя сердце кровью. Каким же образом могло случиться это происшествие? Каким образом солдат, привыкший у нас к такой строгой дисциплине и подчиненности, забылся до того, что ударил по лицу своего начальника? Это страшная история, и я передаю ее вам так, как слышал ее от одного чиновника аудиториата, находившегося при следствии.

    В Москве случился однажды ночью пожар. Изо всех частей прибыли пожарные команды, кроме главного депо. Это было замечено Закревским который сделал выговор Берингу, а Беринг, в свою очередь, намылил голову брандмайору Воробьеву. Воробьев был кругом виноват: по положению, депо не может выехать без брандмайора, а он где-то пробыл в гостях и прозевал пожар. Но надо было ему как-нибудь смыть с себя это пятно; поэтому Воробьев свалил всю вину на дежурного солдата, который будто бы, находясь на каланче, не подал сигнала. Беринг, не разбирая дела, велел солдата наказать розгами; и брандмайор, как будто ни в чем не бывало, с совершенно спокойною совестью поспешил приступить к исполнению этой приятной обязанности. Но солдат выказал самое мужественное сопротивление: он был уверен в правоте своего дела; всем было известно, что сигнал был подан и депо долгое время ожидало брандмайора; наконец, солдат имел орден (не могу вам только с достоверностью сказать какой) — и потому не подлежал без суда телесному наказанию. В Москве многие доброжелатели Беринга упрекали впоследствии Воробьева, что он не прибегнул к насилию, не велел связать мнимого виновного по рукам и ногам и не высек его, несмотря на все его протесты, — но как бы то ни было, добросовестный брандмайор, должно быть, по врожденной глупости (ибо странно предполагать уважение к закону в подобных людях), оставил на время солдата в покое и донес о случившемся Берингу. Тот велел его посадить в одной рубашке под арест, на хлеб и на воду и обещал заехать сам допросить его. Действительно, через несколько недель он прибыл в частный дом, в котором содержался солдат, потребовал его к себе и начал его осыпать всякими ругательствами, на которые так богат русский язык вообще и генеральский язык в особенности. Солдат защищался, пробовал рассказать дело в настоящем виде; но можно себе представить, как эта дерзость, эта решимость несчастного, который «осмелился рассказыватъ», подействовала на генерала. — заговорили вдруг в душе солдата Он отшатнулся и сказал резким голосом: «Ваше превосходительство, если я виноват, судите меня, — вы не можете истязать меня без суда». Слова эта лишили последнего сознания Беринга: он в остервенении продолжал колотить несчастного, — наконец, обратясь к Воробьеву, закричал: «Дать ему пятьсот палок, сейчас же». Но лишь только он произнес эти слова, как почувствовал, что эполеты его сорваны: он обернулся, громкий удар раздался на его щеке. Солдат в исступлении стоял перед ним, сжимая с такою силою в руках своих эполеты, что потребны были все бескорыстные усилия Воробьева и десятка полицейских, чтобы вырвать их у него.

    Весть об этом происшествии разнеслась в тот же день по Москве. Беринг, впрочем, поспешил вечером явиться в театр, чтобы своим наружным спокойствием рассеять неблагоприятные слухи, — однако неудачно. Во всем обществе только и говорили, что об этом происшествии, даже извозчики толковали об нем на улицах с своими седоками. Между прочим, наши правительственные власти переполошились; понятно, что Закревский должен был употребить всевозможные усилия, чтобы замять эту историю: он ссадил с места Лужина, нарочно для того, чтобы оставить это место Берингу, он представил его государю как человека благородного и надежного во всех отношениях; Беринг был избранником его сердца, вернейшею опорою его власти, и вдруг теперь публично признаться, что этот избранник — негодяй! Во что бы то ни стало нужно было извратить дело. Сначала обратились к самому солдату — стали убеждать его, чтобы он показал, что не бил Беринга и не срывал с него эполет, а только «схватился» за них и был принужден их тотчас же оставить. Обещали солдату значительное уменьшение наказания, и несчастный, опомнившись от своего лихорадочного пыла, согласился под этим условием показать именно так, как хотелось чиновникам аудиториата. Дело было представлено в таком виде государю. Между прочим, все родственники Беринга — Норов, графиня Разумовская, княжна Вяаемская и т. д. — пустили в Петербурге в ход все пружины, чтобы поддержать этого благородного сановника. С одной стороны — сам Закревский, целая толпа петербургских вельмож, толпа людей, близких к государю и готовых уверить его во всем, чего им хотелось, с другой — бедный солдат, голос которого никуда не мог достигнуть из его душной тюрьмы, не имевший никого, кто решился бы сказать слово в его защиту! Можно ли было сомневаться в результате? Несчастный был приговорен к 3000 ударам сквозь строй. Наказание было исполнено в Москве, в Крутицких казармах; он прошел только 2000 и упал замертво, — но, к счастию, он не вылечился; на третий день после своей пытки он умер, и Беринг считает за ним 1000 палок на том свете.

    Вот вам рассказ, который может повернуть душу каждого честного человека. Клянусь, что в нем нет ни слова преувеличенного и каждый житель Москвы подтвердит его вам до последней подробности. Происшествие случилось так гласно, в присутствии стольких людей, что, повторяю, невозможно было скрыть его. Один только государь знал его не в настоящем виде, но, по нашему мнению, это не совсем его оправдывает. Каким образом он мог так слепо доверяться Закревскому и его клевретам, каким образом он, имевший, кажется, возможность, хорошо узнать пассивную, забитую, задавленную натуру нашего солдата, не подумал, подписывая приговор преступника, сколько было вытерплено им гонений, преследований, беззаконий, несправедливости, чтобы забыть свою обычную роль и броситься в исступлении на своего начальника. Ведь он знал, что ожидает его за этим, каковы же должны были быть его страдания, что он предпочел им —в чем он и не ошибся — медленную и самую ужасную смерть? Общественное мнение в Москве ожидало по крайней мере одного: даже Николай не любил в своем услужении битых генералов — думали, что, следуя этому правилу, Беринг будет отставлен. Напротив. Неизвестно, правда ли, что государь по приезде в Москву пожал ему руку и успокоил его даже несколькими благосклонными словами, но достоверно известно, что ко дню коронации Беринг получил звезду, несмотря на данный ему незадолго до происшествия генеральский чин. В Москве говорили, что только Тотлебен получил Вдруг столько наград. Вот после того и говорите об общественном мнении!

    Получит ли Беринг александровскую звезду, осыпанную брильянтами, или будет выгнан из службы? Думаем, что первое вернее. Говорят, что Закревский уже поспешил известить по телеграфу государя, что в Москве произошло «волнение». С другой стороны, дело относится к ведомству министра народного просвещения Норова, а Норов — нежный дяденька Беринга. Видите ли, какое забавное сцепление обстоятельств. К тому же несколько времени тому назад был уже случай, который показал, с каким олимпийским презрением третирует московский обер-полицмейстер министерство народного просвещения. Дело опять-таки происходило на пожаре. Учитель одной из московских гимназий, возвращаясь из гостей поздно вечером, видит, что горит дом рядом с его собственным домом, в котором оставались его малолетние дети. Очень понятно, что первым движением его было броситься на их спасение, но все место пожара было оцеплено полицейскими, не дававшими ему проходу. Завязался спор, на шум явился сам обер-полицмейстер, который, не разобравши, в чем дело, начал ругать учителя самыми позорными именами и в заключение всего велел свести его в частный дом. Там он пробыл целую ночь и был выпущен только на следующее утро. Товарищи советовали ему жаловаться Норову. То есть, другими словами, потерять свое место и остаться на старости лет без куска хлеба?..

    Скажите на милость, когда же прекратится это татарское управление, в котором все сводится к одному знаменателю, т. е. кулаку, где никакой закон, никакие гарантии не защищают человека от произволу и насилья двух или трех негодяев? До какого же времени общество будет безмолвно присутствовать при беспрерывных злоупотреблениях пред лицом верховной власти? И как правительство допускает все это? Неужели ему не известно до сих пор, какою репутациею пользуется Закревский в Москве? Неужели до него не дошли слухи о неистовстве его сбиров? И теперь, когда со всех сторон взоры, полные благодарности, обращены на государя, когда ожидают от него освобождения крестьян, когда мало-помалу отменяются меры, которые в предшествовавшее царствование не давали дышать всякому человеку, — неужели нет никакой возможности отделаться от людей прежнего времени, людей мрака и насилия, которые своими услугами могут только опозорить всякое благое начинание и отдалить от правительства всех порядочных людей, готовых содействовать ему?

    В заключение мы убедительно просим сообщать нам о последствиях этого события. Дело это чрезвычайно важно — мы узнаем по нем, что такое в самом деле правительственное направление в России.

    Печатается по тексту К, л. 5 от 1 ноября 1857 г., стр. 35—38 где опубликовано впервые, без подписи. В ОК заглавие дополнено словами в скобках: «Студентская история, Беринг». Автограф неизвестен.

    Авторство Герцена устанавливается по содержанию настоящем статьи (кампанию против московского генерал-губернатора Закревского и полицмейстера А. А. Тимашева-Беринга, которую открывает эта статья, вел в «Колоколе» сам Герцен), а также по следующим признакам. В статье прямо говорится о письмах, получаемых ее автором — издателем «Колокола» — из России. Огарев тогда еще не был известен как соиздатель газеты, следовательно, от лица издателя мог писать только Герцен. Автор статьи говорит о своих обличительных сочинениях как о чем-то хорошо известном («как бы ни казался жесток наш язык Зимнему дворцу и Летнему саду»), — это могло быть высказано только Герценом. Разоблачением закулисных махинаций русских правительственных чиновников, добивавшихся запрещения «Колокола» за границей, также занимался в своем издании только Герцен. И, наконец, в статье дается чисто герценовская характеристика реакционной прусской газеты «Kreuz-Zeitung», «этой берлинской отрыжки III отделения, этого прусского застенка для русских дел, этого лазутчика in partibus, который хочет из ». Включено с купюрами Л. А. Тихомировым (Т, 30—31) и М. К. Лемке (Л IX, 51—52).

    «Вы, вероятно, слышали, что было в Москве, как пьяная полиция и разбойник частный пристав ворвались в дом, где был студентский праздник; пять человек студентов были избиты до полусмерти и пр. Вы в „Колоколе” увидите все подробности (он выйдет через неделю). Ну, увидим тут Ал. Ник., что он: рыба или мясо; до сих пор он ни то ни се».

    О пятом листе «Колокола», в котором была помещена публикуемая статья и статья «Под спудом», Герцен писал И. С. Тургеневу 18 декабря 1857 г., что он «с кайенским перчиком».

    ____

    ... этого лазутчика in partibus... — Дословно: «в странах». Герцен имеет в виду традиционную формулу «episcopus in patribus infidelium» («епископы в странах неверных»), употреблявшуюся по отношению к главам церквей в местностях, завоеванных «неверными».

    «Nord» мог вылечиться от застарелой неаполитанской болезни или бы скрыл, что ли, эту противуестественную страсть к Фердинанду II!

    <официальных известий>, 20 октября 1857, что «в силу такого-то закона и такого-то параграфа — № 1 „Колокола”, издаваемого на русском языке в Лондоне А. Герценом (недаром фамилия Мантейфеля напоминает что-то человечье и диавольское вместе, почему он знает, что А. Герцен издает „Колокол”; этого никогда не было напечатано — zu wunderbar! <весьма удивительно!>), — судебно был осужден на уничтожение, а потому и дальнейшее распространение этого журнала по всех прусских владениях запрещается (17 октября) под такими-то наказаниями».

     1 «Колокола» вышел в июле, зачем же Вестфален церемонился до 17 октября, зачем дождался размягчения мозга у короля и приезда в Берлин Адлерберга с патологическим посольством, чтоб обнародовать <отворения> м<ира>русского журнала вне России?

    Разделы сайта: