• Приглашаем посетить наш сайт
    Мандельштам (mandelshtam.lit-info.ru)
  • Журналисты и террористы

    ЖУРНАЛИСТЫ И ТЕРРОРИСТЫ

    Еще и еще камень — ну, этот мимо, и вот еще... это не камень, что-то рыхлое, ледящееся, это из-за Черной Грязи.

    Почти все, владеющие пращою в русской журналистике, явились один за другим на высочайше разрешенный тир и побивают нас... По счастью, у иных рука неверна, словно дрожит от волнения, от угрызения совести, от воспоминаний; другие нарочно пускают мимо, а третьи бросаются грязью, — это очень гадко, но не больно.

    Потешайтесь, господа; мы только того и хотели, чтоб как-нибудь возвратиться к вам; мы возвращаемся мишенью, итак, à vos pièces, canonniers![120]

    Ну уж этот проклятый 94 год! «Почему, — скажут нам наши противники, — почему вы вспомнили именно 8 термидор и команду якобинского генерала Ганрио?»

    Одна из самых странных странностей войны против нас состоит в том, что «Пожилая Россия» обвиняет нас в жажде взрывов, насильственных переворотов, в террористических поползновениях, чуть не в поджигательстве и в то же время «Молодая Россия» упрекает нас за то, что мы утратили революционный задор и потеряли «всякую веру в насильственные, перевороты».

    «Пожилой России», впредь до непредвиденных обстоятельств, мы отвечать не будем. Чем же убедишь людей, которые нам толкуют о chair à canon[121] после «мяса освобождения»? Что сказать людям, наивно признающимся, что если б мы тех-то побранили, а этих полюбили, то все было бы ладно? Что же делать, что нам дерзкий шалун, бросающий камень в фонарь, не так отвратителен, как какой-нибудь самодовольный лимфатический клоп, читающий ему нотацию.

    А потому мы и обращаемся к «Молодой России». Она думает, что «мы потеряли всякую веру в насильственные перевороты».

    Не веру в них мы потеряли, а любовь к ним. Насильственные перевороты бывают неизбежны; может, будут у нас; это отчаянное средство, ultima ratio[122] народов, как и царей, на них надобно быть готовым; но выкликать их в начале рабочего дня, не сделав ни одного усилия, не истощив никаких средств, останавливаться на них с предпочтением нам кажется так же молодо и незрело, как нерасчетливо и вредно пугать ими.

    Кто знаком с возрастом мыслей и выражений, тот в кровавых словах «Юной России» узнает лета произносящих их. Террор революций с своей грозной обстановкой и эшафотами нравится юношам, так, как террор сказок с своими чародеями и чудовищами нравится детям.

    «гнет не парит, сломит — не тужит», освобождает деспотизмом, убеждает гильотиной. Террор дает волю страстям, очищая их общей пользой и отсутствием личных видов. Оттого-то он и нравится гораздо больше, чем самообуздание в пользу дела.

    Было время, громовые раскаты девяностых годов захватывали и нашу душу; человек легко увлекается кровью, даже дикие песни военного каннибальства, называемые патриотическими гимнами, пьянят и увлекают своим грубым алканием крови, своим ликованием на грудах незнакомых трупов людей, не сделавших убийцам никакого вреда. И это до того истинно, что те же самые мирные граждане, которые дошли до несказанного ужаса и риторических проповедей при чтении «Молодой России», готовы со слезами подтягивать какой-нибудь героической кантате об избиении турок или немцев. Турки, немцы, пушки, Севастополь — все это далеко, и всю эту отвагу и славу мы узнаем из газет, а «Молодая Россия» ближе, возле. К тому же старый монополь всему «шпоры носящему» — на убийство.

    Мы давно разлюбили обе чаши, полные крови, штатскую и военную, и равно не хотим ни пить из черепа наших боевых врагов, ни видеть голову герцогини Ламбаль на пике... Какая бы кровь ни текла, где-нибудь текут слезы, и если иногда следует перешагнуть их, то без кровожадного глумления, а с печальным, трепетным чувством страшного долга и трагической необходимости...

    К тому же и май смерти, как май жизни, цветет только один раз und nicht wieder[123]. Террор девяностых годов повториться не может, он имел в себе наивную чистоту неведения, безусловную веру в правоту и успех, которых последующие терроры не могут иметь. Он развился, как тучи развиваются, и разразился, когда был слишком переполнен электричеством; оттого-то в его мрачном характере есть какая-то девственная непорочность, в его беспощадности — детское добродушие. И при всем этом террор нанес революции страшнейший удар.

    идеалы и философские истины до последнего городского вала, до последнего горожанина, редко далее. Крупицы падали и мужикам, но случайно. Революция, как стремительный поток, захватывала берега полей, подмывала их, но не теряла своего главного, муниципального русла.

    Децентрализация — первое условие нашего переворота, идущего от нивы, от поля, от деревни и вовсе не в Петербург, откуда народ, до 19 февраля 1861 года, ничего не получал, кроме бедствий и унижений. И не в Москву, где рядом с мощами почивают и живые, довольные, как Симеон Богоприимец, тем, что увидели нарождающуюся Русь.

    Да и обстоятельства совершенно иные.

    новое, небывалое право, — право человека, и на нем стремилась установить разумный союз общественный; разрываясь с прошедшим, которого представители были очень сильны, она, по колена в крови, торопилась возвещать миру новость земного равенства и братства. Ей надобна была республика, собранная в один узел, une et indivisible[124], ей надобен был Комитет общественного спасения, соединявший в одну волю все лучи революции и ковавший из них молнии. Молнии эти действительно разгромили монархическую Францию, но республики не создали. На трон, облитый кровью, села централизованная полиция. Революционная идея была не по плечу народу.

    У нас нет ни новых догматов, ни новых катехизов для оглашения. Наш переворот должен начаться с сознательного возвращения к народному быту, к началам, признанным народным смыслом и вековым обычаем. Закрепляя право каждого на землю, т. е. объявляя землю тем, чем она есть — неотъемлемой стихией, мы только подтверждаем и обобщаем народное понятие об отношении человека к земле. Отрекаясь от форм, чуждых народу, втесненных ему полтора века тому назад, мы продолжаем прерванное и отклоненное развитие, вводя в него новую силу мысли и науки.

    Инстинктивное чувство, которое навело правительство на мысль об освобождении, смутно бродит в нем; но, закоснелое в рутине и предрассудках, оно не может решиться идти одной дорогой, а качается, как маятник, касаясь то одной стороны, то другой. В этом колебании долгое время оставаться нельзя: не сидеть же, в самом деле, народу целый век сложа руки при том возбуждении вопросов, которое есть, ожидая, пока сваи петербургского правительства, подгнивающие снизу и выветривающиеся сверху, сами рухнутся. Гнилые леса стоят долго и большей частью стоят до бури. Но прежде всякой бури пробовал ли кто-нибудь сильной рукой или сильным голосом указать путь? Императорская власть у нас — то есть сила, устройство, обзаведение; содержания в ней нет, обязанностей на ней не лежит, она может сделаться татарским ханатом и французским Комитетом общественного спасения, — разве Пугачев не был императором Петром III? Что общего между Алексеем Михайловичем и Петром? Одна неограниченная власть, пытки и казни? Николай под самодержавием разумел сочетание власти азиатского шаха и прусского вахмистра. Народ под земским

    Середь неопределенности и неурядицы настоящего, когда никто не сказал своего последнего слова, когда все бродит, все ждет — одни Думу, другие землю; когда народ, что ни объявляй сам государь, как ни ораторствуй губернаторы по-русски и по-малороссийски, упорно верит в другую волю, — вы его зовете против царя и дворянства, т. е. против ненавистной ему касты, к которой он причисляет вас, — все равно. Он уверен, что он не ошибается, и поэтому он с вами не пойдет и вы погибнете. Никакое меньшинство из образованных не может сделать у нас неодолимого переворота без власти или без народа — так стали вопросы; пока деревня, село, степь, Волга, Урал покойны, возможны одни олигархические и гвардейские перевороты, лейб-преображенская передержка лиц, Анна Леопольдовна, нет — Елизавета Петровна.

    До сих пор народ был глух и нем ко всем революционным стремлениям, потому что он не понимал, чего недостает господам. Но в настоящей борьбе народ замешан живой силой; вопрос об освобождении стал чересполосным вопросом обеих России — вершинной и полевой; народ и дворянство его так и поняли. Столкновение неминуемо. До сих пор не видно, чтоб народ готов был уступить землю или дворянство — дешево отдать ее. Оба обращаются к общему посреднику — к правительству. Что ж оно сделало? Дало землю? Нет. Отняло? Нет. Есть поползновение сделать то и другое. Пусть оно попробует вырвать у крестьян землю из-под ног, то есть сделать то, чего не могли ни Петр I, ни крепостное право. Народ уже заявил свое страдательное veto. Недаром не подписывает он ни уставных грамот, ни переходит с барщины на оброк; он ждет земли.

    Но пока земля фактически за ним, народ не подымется. Для народа подняться трудно: это не риск своим лицом, не каторга, не палачи, а полное разорение семьи, невспаханное поле, голодные дети, саранча постоя. Вот отчего крестьянин терпит, ужасно долго терпит, и только изредка, когда уже мера переполнена, он является в каком-то мрачном отчаянии и убивает гуртом не только врагов, но и своих собственных детей, чтоб они не сделались военными поселенцами.

    — намек, весть, данная врагу, и обличение перед ним своей слабости.

    А потому оставьте революционную риторику и займитесь делом. Соединяйтесь плотнее между собой, чтоб вы были сила, чтоб вы имели единство и организацию, соединяйтесь с народом, чтоб он забыл ваш откол; проповедуйте ему не Фейербаха, не Бабёфа, а понятную для него религию земли... и будьте готовы. Придет роковой день, станьте грудью, лягте костьми, но не зовите его как желанный день. — все равно. Разве французы мало доказали вам, что за перевод с феодально-монархического языка мест и чинов на римско-республиканский не стоит проливать не только крови, но и чернил.

    Стань царская власть в главу народного дела, где найдется достаточная сила, могущая бороться с ней и ей противудействовать во имя своекорыстных интересов касты, сословия?

    Все недовольное, шумящее теперь у нас, от vieux boyards moscovites[125] до русских немцев, от николаевских генералов до мелкопоместных плантаторов, исчезнет, сотрется. Как? Куда? А куда исчезают мыши и крысы при первых лучах света, куда пропадают днем сверчки? Иной мышонок и попадет в мышеловку, иного сверчка и ошпарят горячей водой, но тут не дойдет ни до какого библейского избиения по домам и стогнам, ни до мясничества Петра I, ни до прогуливающейся гильотины со своими букетами нойяд и митральяд.

    Но для того, чтоб власть царская стала властью народной, ей надобно понять, что волна, которая ее подмывает и хочет поднять, в самом деле волна морская, что ее нельзя ни остановить, ни сослать в Сибирь, что прилив начался и что несколько раньше — несколько позже, а ей придется сделать выбор между кормилом народной державы и илом морского дна.

    Свидетельствуйте об этом всеми свидетельствами, кричите ей об этом денно и нощно — она крепка на ухо и на ум! Пусть она выскажется — и только после ее ответа вы узнаете, что говорить народу и к чему его звать.

    Печатается по тексту К, л. 141 от 15 августа 1862 г., стр. 1165— 1167, где опубликовано впервые, с подписью: И — р. Автограф неизвестен.

    «Журналисты и террористы» развивает мысли, изложенные Герценом в статье «Мясо освобождения».

    Несмотря на сказывающиеся в ней народнические иллюзии, мечты о бескровном, хотя и коренном социальном перевороте и даже слабую надежду увидеть в царизме, якобы лишенном классовой опоры в господствующих классах, «кормило народной державы», существеннейшее содержание статьи определяется призывом Герцена к сосредоточенной и упорной революционной работе, направленной к тому, чтобы в свое время, после тщательной подготовки, помочь поднять народ, «морскую волну», на борьбу с господствующим в России строем, на борьбу, в результате которой самодержавие может оказаться на «морском дне».

    ... почему вы вспомнили именно 8 термидор и команду якобинского генерала Ганрио? —. Вероятно, речь идет о 9 термидора 1794 г., когда, благодаря крайней нерешительности и медлительности начальника национальной гвардии Анрио в организации сопротивления контрреволюции, была подавлена якобинская диктатура. Анрио прославился 2 июня 1793 г. тем, что возглавил стотысячную толпу парижан, потребовавшую от Конвента исключения из своего состава жирондистской партии. Когда Конвент сделал попытку отстоять депутатов-жирондистов, Анрио скомандовал: «Канониры, к орудиям!», и Конвент вынужден был удовлетворить требование парижан.

    ... голову герцогини, Ламбаль на пике... — «сентябрьские дни» 1792 г. принцессы Ламбаль. Ненависть народа к ней была так велика, что ее отрубленную голову носили на пике по улицам Парижа в знак торжества над контрреволюцией.

    ...май смерти, как май жизни, цветет только один раз und nicht wieder. — Строки из стихотворения Ф. Шиллера «Resignation» («Отречение»).

    ...живые, довольные, как Симеон Богоприимец, тем, что увидели нарождающуюся Русь. — Согласно евангельской легенде, праведнику Симеону было предсказано, что он не умрет до тех пор, пока не увидит Иисуса. По внушению свыше, Симеон пришел я храм, в который принесла Иисуса в сороковой день после его рождения, принял его на руки и сказал: «Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко» (Евангелие от Луки, гл. II, 25—30). Герцен сравнивает легенду о Симеоне Богоприимце с позицией московских либералов, которые увидели в реформе 1861 г. начало. возрождения России.

    Ред.

    [121] пушечном мясе (франц.).— Ред.

    [122] последний довод (лат.).— Ред.

    [123] и не повторяется (нем.).— Ред.

    [124] единая и неделимая (франц.).— Ред.

    Ред.

    Разделы сайта: