• Приглашаем посетить наш сайт
    Лесков (leskov.lit-info.ru)
  • С континента

    С КОНТИНЕНТА

    Письмо из Неаполя

    5 октября 1863, Неаполь,

    Chiaja, hotel Washington.

    Ну вот я и на Киаие, и потухнувший Везувий передо мной, и синее небо, и синее море... Опять увидал я своими глазами романскую половину старого мира, проверил ее еще раз от Кале до Неаполя — и с тем же тяжелым чувством, с которым я покидал Лондон, гляжу на Сент-Эльм и Капри.

    Светлых заметок, хороших воспоминаний я не привезу. На этот раз все хорошее и светлое принадлежит природе и партикулярной жизни.

    Положение русского становится бесконечно тяжело. Он все больше и больше чувствует себя чужим на Западе и все глубже и глубже ненавидит все, что делается дома. Ни вблизи, ни вдали нет для него ни успокоения, ни отрады — такое печальное положение редко встречалось в истории. Разве в первые века христианства испытывали подобную скорбь — чуждости в обе стороны — монахи германского происхождения, развившиеся в римских монастырях. Спасать языческий мир не их было дело, его падение они предвидели, но не могли же они сочувствовать диким ордам единоплеменников, бессмысленно шедших на кровавую работу совершающихся судеб. Им оставалось одно — идти с крестом в руках и с словом братского увещания к рассвирепевшим толпам, стараясь добраться до чего-нибудь человеческого в их загрубелых сердцах. Креста у нас нет... слово осталось... но до человеческого чувства мы еще не договорились...

    Как далеко мы разошлись в последние десять лет с западным миром, трудно себе представить. Мы в это время расправили немного наши мысли, дали им обжиться в груди нашей, и с ними нам стало вдвое невыносимее стучаться на каждом шагу в какие-то крепостные стены, негодные на защиту, по оскорбляющие глаз и суживающие горизонт. Западные декорации нам пригляделись, пригляделись и здешние актеры, мы знаем их силу и их границу; они нас вовсе не знают. Мы оскорблены здесь в тех сторонах нашей внутренней жизни, которые мы дорого ценим в себе, и уважены в тех, которые мы сами презираем.

    Еще в Англии жить сноснее, не потому, что там больше родного, а потому, что там чуждость полнее, резче, серьезнее. Колоссальность добра и зла, размер утесов, которые двигает этот дебелый, полнокровный Сизиф, привязывают к нему и к его оригинальным судьбам. К тому же он так занят, что ему дела нет до какого-нибудь иностранца, копышащего в своем углу. Великий талант оставлять человека в покое принадлежит одной Англии.

    Но — как бы то ни было — я в Неаполе и хочу вам рассказывать свои сенсации.

    С теплым, мягким воздухом, с южными горизонтами становится легче на душе, люди и города меньше давят, меньше занимают, природа выступает на первый план. С Генуи начиная, свободнее дышать, и мне не раз приходило в голову, не прав ли наш друг Маццини и не найдет ли вдова двух миров, двух Римов свежие силы в себе для третьего брака. Но шумная, яркая, пестрая Италия в худшее время своего угнетения так же благотворно действовала на путешественника, как и теперь; она берет своим теплым веянием и ясным солнцем, двумя-тремя закраинами, взморьями да очерками гор.

    Паскаль говорит, что если б у Клеопатры линия носа была другая, то судьбы древнего Рима были бы иные. Тут нет ничего удивительного. Шутка — линия носа! Линия вообще! Отнимите у Неаполя линию моря, линию гор, полукруг его залива, что же останется? Кишащее гнездо нравственной ничтожности и добродушного шутовства, грязь, вонь, нестройные звуки, ослиный крик возчиков и самих ослов, крик и брань торговок, дребезжанье скверных экипажей и хлопанье бичей — рядом с совершенным умственным затишьем и с отсутствием всякого стремления выйти из него. А с ними, с этими линиями, будущность Неаполя обеспечена. С ними он будет во веки веков звать путника, и путник, откуда бы ни шел, преклонится перед этими пределами красоты. Я смело говорю пределами; могут быть такие же красоты, могут быть иные, но лучше, изящнее, музыкальнее не могут быть.

    Когда наш пароход при восхождении солнца тихо и плавно огибал мыс Мнзен и вслед за Искней и Прочидой открывалась вся дуга от Позилипа до Сорренто, все присмирело на палубе, все с умилением молилось этому великому преображению земли, воды и воздуха.

    — не знаю. Вероятно, оба. Судьбы Неаполя были тяжелы, пока мы не видались. От баррикад на улице Толедо в 1848 г. и бойни, которой Фердинанд II окончил конституционную эру своего правления, до вшествия Гарибальди с своими ополченцами жизнь Неаполя, шумливая, суетливая, но не сильная и пустая, была подавлена, забита и еще больше обращена на бессмысленный толок и ежедневные дрязги.

    Потеря политической деятельности в других местах заменялась материальными улучшениями: я не узнал марсельских улиц, проезжая теперь. Ничего подобного в Неаполе. Неаполитанские Бурбоны были скряги, мелкие стяжатели. В Капо ди Монте до сих пор мебели и бронзы — все мюратовское; Бурбоны обрадовались добыче и захватили все обзаведение пышного врага, легли спать в его постель, стали обедать на его посуде. На огромном столе был вензель Иоахима, вензель переменили, но на беду вся мозаичная кайма круг стола покрыта наполеоновскими пчелами, их менять было дорого, добрые Бурбоны не побрезгали, так и сели кушать и кушали до 60 года. Такие короли не поправляют городов, и новая дорога Via Тегеsia (как-то вдруг сделавшаяся Via Vittorio Emaimele[114]) начата уж при Франческе. Нечего дивиться, что Неаполь, по большей части скверно построенный, старел, чернел и совсем осунулся в последние годы. Где тут было думать об улучшениях и о комфорте! Он жил все это время в вечной тревоге, боясь явного правительства короля и тайного — каморристов; откупаясь от обоих, боясь полиции и революционеров, боясь светской и духовной ценсуры, запертый на ключ от всего мира, он рад был, что его сколько-нибудь оставляют в покое. Следы того, что было, остались; в Неаполе нет никакой умственной деятельности, книжные лавки бедны книгами, кафе — газетами, в кабинете для чтения на Толедо нет книг, да нет и журналов; хозяин извиняется тем, что иностранцев еще мало, а неаполитанцы не читают.

    ... Одним вечером Неаполь по обыкновению лег спать у ног своего короля и утром проснулся у ног Гарибальди. Это пришло сюрпризом для всех. «Что же делать теперь?» — спросил испуганный король Либерио Романо. — «Ехать вон», — отвечал министр. Король уехал, Гарибальди приехал, а вслед за ним приехал и Виктор-Эммануил — la révolution était faite![115] Неаполь остался при этом avortement[116], но не стал на свои ноги, как Генуя, и не мог: он вовсе не так воспитан; он, как все города, выходящие из-под самодержного гнета, привык к помочам, к опеке, к покровительству и поощрению и вовсе не привык ни к какой инициативе. Неаполь ждал обновления откуда-то свыше, ждал политических подарков и административных «маккарони», а ему говорят: «Ты не маленький, сам возраст имеешь, вот тебе права, вот тебе выборы, делай как знаешь». А он не знает как и чувствует, что вместо благ, которые он ожидал, он дождался потери своего значения как столицы, конскрипции и разных податей.

    Беспечное легкомыслие и вечное рассеяние мешают неаполитанцу сложиться до совершеннолетия и подумать о своем положении, и то же беспечное легкомыслие помогает ему весело переносить все на свете. Странный народ: он трусит перед вздором и строит свои домы под вчерашним кратером. Все остальные стороны его жизни носят тот же характер небрежности и необдуманности. Работники и простой народ живут в каменных щелях между шестиэтажными домами, в грязи и вони, о которой теперь в Европе не имеют понятия; для них ничего не сделано, у них нет ни воздуха, ни воды, а они-то и составляют все население Неаполя. Народу уступлена, правда, улица — улица, но не солнце — солнце за стеной, и этот парод, так грязно живущий, страстно любит свет, цвет, веселье, хохот, зрелища, наружный блеск; ему королевский дворец необходимее чистой квартиры, и в три месяца один фейерверк дороже свечки у себя дома.

    Озабоченный король Италии, мучимый, как Тантал, Венецией и Римом , ничего не делает, чтоб занимать этого большого ребенка, и, не замечая того, оскорбляет его без нужды всякими пустяками. «Посудите сами, — говорил один недовольный офицер из неаполитанцев, — при Франческе у нас было несколько форм, четырех разных цветов панталоны, считая белые летние, а теперь как нас одели? Стыдно ходить по улице, служба потеряла весь престиж».

    Вы будете смеяться над офицером, и я смеялся. А в сущности, зачем Виктор-Эммануил не прибавил пятую пару? «Оставляя, мол, в ознаменование признанной самобытности Королевства Обеих Сицилии прежнюю военную форму, Мы прибавляем еще общую итальянскую с таким-то шитьем» и пр. Офицер нашел бы в панталонах dell 'unità[117] новую приманку для службы и не стал бы вздыхать о Франческе.

    Трезвый Пиэмонт этих вещей не понимает, он думает, как некогда княгиня[118], что «если у ребенка есть башмаки, так игрушек ему не надобно». Оттого-то они не имеет ничего общего с разгульным городом. Требования Пиэмонта большей частью дельны и справедливы, да Неаполю не нужно ни дела, ни справедливости; он хочет, чтоб его занимали, а там, пожалуй, можно его и постращать.

    Брак Неаполя с Пиэмонтом решительно не удался; он так и просится на San Carlino. Розина, Колумбина, сидевшая на-заперти и бросавшая исподтишка любовные цидулки дон Маццини и назначавшая свидания дон Гарибальди, вышла замуж за Бартоло — за дельного, но бесконечно скучного, прозаического, ограниченного, провинциального Бартоло. И Розина очень ограниченна, только на свой лад, на веселый; она хочет жить спустя рукава, а пожалуй, и платье; она любит жуировать, любит зрелища; не все же смотреть процессии, в которых богородица с кринолинами, — ей надобно двор, гвардия, балы, на которые ее не пригласят, но и не запретят смотреть, как подъезжают пышные экипажи, выходят пышные принцессы... Это опять пятые панталоны. Розина совершенно права: на пустой дворец гадко смотреть, и лошади, подаренные Николаем своему Другу Фердинанду II, ушли бы, если б не были медные. И на что же все эти принцы Умберты[119], герцоги и князья Карпанские? Да и зачем сам хозяин живет круглый год в каком-то захолустье, когда есть Неаполь и Казерта?

    Пиэмонт верит в свою магнитную силу, Турин — в свое значение итальянской столицы и подтягивают к себе части Италии. Великое самоотвержение Флоренции избаловало их. Как будто там, где есть Рим, может быть другая столица! Да, по счастью, и самый Рим никогда не сделается поглощающим центром Италии, как он был в эпоху цезарей.

    вводимыми порядками, потому что они порядки, он недоволен и тем, что ничего не выиграл при перемене, для совершения которой он, впрочем, ничего и не сделал. «Re ladro, re galantuomo e lo steseo. Ni l'un capite, ni l'altro non mi pagano niente!»[120] — говорит он и, в сущности, жалеет о прежнем порядке вещей, когда правительство, грабя Сицилию, давало льготы неаполитанской черни, потворствовало всем ее гадостям, принимало участие в распрях лаццарон С. Лучии с лаццаронами порта и гор и жило в той же нравственной грязи и неразвитости, в которой и она. Неаполитанские Бурбоны и неаполитанская чернь любили друг в друге родные черты. Разбойник Нарди, сделавшийся полковником Франческа, входя в Рапалло с своей шайкой, сказал собравшемуся народу: «Si dice che Francesco II è un ladro. Or bene — io ladro di proiessione vengo a restaurare un ladro sul trono»[121].

    Народ, выносивший все, даже побои (которых не выносит нигде итальянец), будирует теперичное правительство, с недоверием смотрит на пиэмонтских берсальеров и с негодованием принимает усилия правительства очистить город, подмести улицы. Как ни старалось новое «муничипио», чтоб завоевать половину широкого тротуара на Сайта Лучии, заваленного плетушками, шкапчиками, столиками с продажной рыбой, с frutti di mare, — не могло. Лаццарони уперся и отстоял себе Санта Лучию — по тротуару ходить нельзя. «Умру или останусь грязен!» Бедный Лазарь! Грязный Лазарь! И главное, Лазарь, сидящий на первом месте!

    В этом-то все и дело, что в Неаполе лаццарони занимает казовый конец. Здесь нет богатой, образованной буржуазии, которая служила бы крытым переходом между принчипе и нищим. Есть, правда, какая-то балаганная торговля, которая вьет свою паутину от шестиэтажных домов к каменным конурам работников, но она не скрывает пустоты между ними, а только придает ей нечистый вид.

    Государство без сильного среднего состояния поражает нас отсталой дикостью в самых обычных вещах, оно выводит нас из торной колеи наших образованных привычек, и мы теряемся. При известных условиях в буржуазном государстве жить легко и удобно.

    Среднее состояние, как гуммиластиковая подушка, смягчает все столкновения, стирает все разности, мешает революции, мешает реакции, разоряет богатого, поглощает бедного, все уравновешивает, все приводит в порядок, ограничивает кражу и обман и возводит их зато в тариф и привилегию, не позволяет извозчику брать лишний франк, ни истцу заплатить адвокату или нотариусу золотым оно-то сметает с улиц нечистоту и с нечистотой — мелкую торговлю и нищих. В Неаполе его нет, и оттого Неаполь остается столицей черта. Следует ли радоваться этому или печалиться?

    Трудно сказать. Потому что трудно себе представить, чтоб неаполитанский народ легче перешел в больше человеческую жизнь, чем оттертый корыстным посредником пролетариат других стран. Чем он доказал это? Он живет века так, как теперь. Возьмите хроники, возьмите путешественников прошлого века, и вы увидите, что он так же мало изменился, как кошки и обезьяны... Глядя на то, что здесь, при отсутствии сильной буржуазии, столичная чернь остается лаццаронами, а провинциальная становится разбойниками, поневоле приходит в голову, что народ по тяжелому закону sélection[122] только и поднимается через буржуазию к более развитой жизни.

    предел в ее уютных антресолях людям привольно жить.

    Какой-то внутренний голос, какая-то человеческая скорбь заставляют нас протестовать против окончательного решения; претит нам сознаться, что все реки истории (по крайней мере все западные) текут в мареммы мещанства... Но мало ли у нас таких скорбей, разве алхимики не скорбели о прозе технологии, и мало ли по каким идеалам мы тоскуем. Я очень недавно испытал, как страшно больно стоять у могилы и знать, что нет того света!

    А я лучше скажу в заключение моего письма, какая мысль пришла мне на днях в голову в Камалдулинском монастыре. Монастырь этот стоит одиноко на вершине горы, с которой видна Гаета и Террачина, гряды гор, идущих в Абруццы, гряды идущих в Калабрию — Неаполь, море, острова. Старый монах указывал мне и называл горы и местечки, потом замолчал. Сделалась та особая, нагорная тишина, которую я когда-то слушал на Monte Rosa; солнце садилось не по-итальянски, тускло и бледно, даль покрывалась с одной стороны темно-синими тучами, накануне был сильный дождь и гроза, к ночи готовилась другая. Я облокотился на ограду, и смотрел, и смотрел...

    И не только смотрел на вид, но и на монаха, и на него-то именно я смотрел с глубокой завистью — пожил бы в этом торжественном одиночестве, — но монастырь для нас заперт, это чужой отдых, покой от другого бремени, ответ на другие стремления. Куда, в самом деле, денется человек усталый, сломленный или просто неосторожно заглянувший за кулисы и понявший оптический обман?

    Потребность одиночества и удаления будет непременно расти, она, разумеется, никогда не поглотит столько рук и сил, как всякий гарнизон, но расти будет. Для страждущих духом современное общество приготовило только

    Психология христианства была глубже и гуманнее — она пожалела уставших!

    POST SCRIPTUM

    12 октября. Завтра мы едем отсюда, и мне жаль Неаполь. С ним скоро сживаешься, как с некоторыми женщинами наперекор разуму и в прямом отношении к их недостаткам и слабостям. Неаполь, может, потому и нравится, что он так же неисправим, как они.

    Геология и история сделали все, чтоб он покаялся и шел в путях благочестия, но на него ничего не действует, или хуже — все подстрекает его идти в противуположную сторону. Везувий, Низида, катакомбы — эти грубые угрозы, эти гуртовые memento mori[123] — притупили здесь свое жало, и «Гетера, пляшущая на Геркулануме, т. е. на гробовой доске», пока, до лавы, так же мало заботится о ней, как Лаура в «Дон-Жуане» о том, что в Париже холодно. Глядя на струйку дыма, напоминающую, что Везувий не умер, а только спит, никто не думает об извержении. Да многие ли думали, останавливая взгляд на белом здании, составляющем точку связи между Низидой, небом и морем, что по другую сторону этой стены были королевские катакомбы, в которых хоронили живых людей!

    Эта художественная бездушность, эта беспечность ребенка и куртизаны — вдохновение Неаполя. Его ничем не возмущаемая жажда наслаждений увлекает в круговорот его вихря ого поклонников и притупляет в них все чувства, кроме чувства красоты.

    Нецеремонный эпикуреизм этого края — не новость; это его геологическая физиология. При входе в один полицейский дом выкладено камнем:

    «Salve lucrum!»[124]

    Какое наглое простодушие! Какая отвратительная откровенность!

    Только на этой вулканической корке, звенящей местами под копытом лошади или под брошенным камнем, могла прийти в голову эта циническая надпись, и не только прийти в голову, но и быть исполнена отличной мозаикой. «Salve lucrum», а вместо барыша пришла лава. Везувий перехитрил остряка, ему догадаться и написать еще вместо «Cave саnem»[125], как его сосед, «Cave montem»[126].

    на зреющие лозы и, стоя на террасе Диомедова дворца, думает, хорош ли будет сбор винограда в эту осень.

    А там зальет ли лава Портичи или что-нибудь другое, дохнут ли потеющие, непростывшие солфатары своим отравленным дыханием и скоро ли его самого (если он бедный человек) стащат едва умершего, полунагого, без имени в темную яму темных катакомб, где такая же теснота трупов, как живых на улице, — до этого ему дела нет!

    Печатается по тексту К, л. 173 от 15 ноября 1863 г., стр. 1422 — 1425, где опубликовано впервые, с подписью: И р.

    В тексте статьи учтена поправка, о которой Герцен писал Огареву 11 ноября 1863 г. из Флоренции: «Начинаю с поправки в моей статье о Неаполе, —не забудь ее. NB. Наппс: „Вольтер сказал" то-то, следует „Паскаль..." NB » (в наст. томе стр. 280, строка 29).

    Учтено также (стр. 288, строки 20 — 21) исправление («Errata»), помещенное в следующем листе «Колокола» (стр. 1436): «В статье „Письмо из Неаполя" И—ра, на стр. 1425 „Колокола" напечатано: lave lanem и lave montem; читай: cave canem и cave montem».

    Герцен посетил Италию осенью 1863 г. (см. комментарий к стр. 260) через пятнадцать лет со времени первого посещения ее.

    На судьбе Неаполя, города, где остро отражались и классовые и политические противоречия, Герцен показывает, что объединение Италии под властью сардинской монархии не принесло народу освобождения: плодами победы, достигнутыми Гарибальди, прогнавшим Бурбонов из Неаполитанского королевства, но не решившимся провозгласить республику, воспользовались деятели либерально-дворянского крыла национально-освободительного движения.

    ... хочу вам рассказывать свои сенсации. — Герцен использует заголовок поэмы И. П. Мятлева «Сенсации и замечания госпожи Курдюковой за границей дан л'Этранже», изданной анонимно в 1841 — 1843 гг. (т. I — II).

    ... не найдет ли вдова двух миров, двух Римов свежие силы в себе для третьего брака. — Герцен имеет в виду расцвет культуры и искусства в Италии в эпохи античности и Возрождения.

     — См. «Мысли» Паскаля, статья IX — «Нравоучительные мысли отрывками», XLVI (см. изд. 1843, СПб., стр. 220).

    Но с городом я далеко не так светло встретился, как пятнадцать лет тому назад. —Впервые Герцен посетил Неаполь в 848 г., когда там шла борьба за провозглашение конституции. О своих тогдашних впечатлениях о Неаполе Герцен рассказал в «Письмах из Франции и Италии» (см. письмо седьмое, т. V наст. изд., стр. 108 — 114).

     — Баррикадные бои, происходившие в Неаполе 15 мая 1848 г., были вызваны стремлением народных масс и мелкой буржуазии не допустить контрреволюционного переворота. Восстание было жесточайшим образом подавлено правительственными войсками Фердинанда II.

    ... до вшествия Гарибальди с своими ополченцами... — Имеется в виду вступление Гарибальди и его добровольцев в Неаполь 7 сентября I860 г., после победы над войсками неаполитанского короля Франциска II и освобождения Сицилии от гнета династии Бурбонов. Гарибальди был восторженно встречен жителями Неаполя.

    В Капо ди Монте... — Королевская резиденция недалеко от Неаполя.

    ...  — Решением Венского конгресса 1815 г. в Королевство Обеих Сицилии была восстановлена власть Бурбонов (в лице короля Фердинанда I); в 1860 г. свергнута в результате национально-освободительной борьбы итальянцев.

    Каморристы... — члены тайной бандитской организации Каморры, шайки которой формировались главным образом из деклассированных элементов. Наиболее широкую сеть имело это общество в Неаполе, где в период реставрации Бурбонов каморристы использовались местной полицией в своих интересах.

    ... лег спать у ног своего короля и утром проснулся у ног Гарибальди. — Имеется в виду вступление Гарибальди в Неаполь в сентябре 1860 г. (см. выше).

    ... испуганный король... — Франциск II.

    Озабоченный король Италии, мучимый, как Тантал, Венецией и Римом...  — После присоединения Королевства Обеих Сицилии к Сардинскому королевству (Пьемонту) для завершения объединения страны необходимо было присоединить Венецию и Рим, что и стало главной заботой Виктора-Эммануила II.

    «Былое и думы». — Об отношении княгини М. А. Хованской к Н. А. Захарьиной Герцен рассказал в гл. XX «Былого и дум». (см. т. VIII наст. изд., стр. 320).

    Розина ~ вышла замуж за Бартоло... — Неаполь и Пьемонт Герцен называет именами персонажей из «Севильского цирюльника» Бомарше.

    ... лошади, подаренные Николаем своему другу Фердинанду II... —Имеются в виду две скульптуры П. К. Клодта, изображающие укротителя коня (подобные выполненным Клодтом для Аничкова моста в Петербурге), которые были подарены Николаем I Фердинанду II и установлены в Неаполе при входе в дворцовый сад на улице Сан-Карло.

    ... frutti di mare... — Устрицы, мидии и другие съедобные моллюски (букв, от итал. — «плоды моря»).

    Бедный Лазарь! — Название «лаццарони» произошло от имени библейского Лазаря.

     — Герцен вспоминает свое посещение в Ницце могилы жены — Н. А. Герцен. В дневниковой записи 24 сентября 1863 г. Герцен рассказал о волновавших его у могилы чувствах: «... я, 12 лет спустя, в первый раз снова пришел поклониться могиле... Я недоволен был собою на кладбище... холодна земля, холодны камни... Я тут только заметил, как больно действует отсутствие памятника; без образа, знака, начерченного слова, словом, материального знака, человек расплывается» (о посещении Герценом могилы Н. А. Герцен см. также в «Былом и думах» — т. X наст. изд., стр. 314).

    .... как. Лаура в «Дон-Жуане» о том, что в Париже холодно. — Имеются в виду слова Лауры в «Каменном госте» А. С. Пушкина о Париже, где

    Быть может небо тучами покрыто,

    А нам какое дело?..

    [114] дорога Терезии... дорогой Виктора-Эммануила (итал.). — Ред.

    [115] революция свершилась (франц.). — Ред.

    [116] выкидыше (франц.). — Ред.

    Ред.

    [118] См. «Былое и думы».

    [119] Сон в руку. Умберто приехал в Неаполь пять дней после нашего отъезда.

    [120] Король-вор и король-честный человек — одно и то же. Вы понимаете, ни тот ни другой мне ничего не платят (итал.). — Ред.

    [121] «Говорят, что Франциск II вор. Очень хорошо, я вор по ремеслу — иду восстановлять на престол другого вора». M. Monnier, Brigantaggio nolle provincie napoletane 1863. Сочувствие это обоюдно. Когда Фердинанд I плелся с австрийским обозом, чтоб после Мюрата занять трон своих праотцев, австрийский генерал — рассказывал мне известный Пене — при переходе через неаполитанскую границу доложил королю, что ему следует лично принять начальство и въехать в Неаполь без иностранного войска, которое будет его охранять па благородной дистанции; Фердинанд не хотел ни под каким видом «подвергать себя такой опасности». «Да чего в. в. боится, — сказал, наконец, выведенный из терпения генерал, — разве вы не знаете, что неаполитанцы — страшные трусы?» — «Знаю — отвечал король, —Anch'io sono napolitano, ho paura!» <«Я тоже неаполитанец — и трушу»>.

    Ред.

    Ред.

    [124] «Привет барышу!» (лат.). — Ред.

    [125] «Берегись собаки» (лат.). — Ред.

    [126] «Берегись горы» (лат.). — Ред.