• Приглашаем посетить наш сайт
    Салтыков-Щедрин (saltykov-schedrin.lit-info.ru)
  • Что же дальше?

    ЧТО ЖЕ ДАЛЬШЕ?

    Борьба Польши с Россией — одна из самых страшных трагедий в истории. Мы ее досмотрели с тем ужасом, с которым человек с берега наблюдает, шаг за шагом, крушенье корабля, на котором плывут близкие ему люди... и на душу падала больше и больше та глухая, тяжелая, подавляющая боль, которая. сопровождает совершение всякого безвыходного несчастий, А борьба эта была безвыходна... Бой мог не завязываться, завязаться иначе, в другое время, но когда однажды он вспыхнул, спасений не было, да не было и выбора со стороны Польши. Какой-то грозный архангел стоял за польскими бойцами, не позволяя отступить и указывая им то на близкую земную помощь и лавровый венок, то на вечную награду и мученическую ореолу.

    Сила одолела. Польша, измученная, исходящая кровью, опустила меч, но и теперь, когда смерть носится перед ее глазами, она высоко держит свое знамя костенеющими руками и продолжает верить в помощь родственного ей Запада и в небесную помощь.

    Победы над несчастием тяжелы. Сам Петербург не радуется, не торжествует. Злоба, уже падающая теперь, скоро заменится темным сознанием, что совершились страшные судьбы, страшные события, которых ни порицать, ни праздновать нельзя, но которые обязывают обе стороны к другому будущему и, прежде всего, к кепкой думе.

    Польские и русские статьи и брошюры последнего времени неудовлетворительны, их грань мелка, им не дорога правда. В одних неукротимое раздражение, в других бесконечные пересуды, пустая болтовня праздных на месте несчастия, полицейское следствие, процесс обеих сторон скучные антикварские диссертации. Как будто дела в истории решаются судейскими приговорами и живые события ищут себе оправдание ex fontibus[112]. Пора вынырнуть из диких возгласов и дипломатических тонкостей, из исторического права и наглости права сильного, пора оставить обязательные фразы, угрозы, ругательства и взглянуть, прямо в глаза фактической истине и последнему результату. Скажем больше, пора самой искренней горести, самому святому сетованию принять больше мужественную форму. Нельзя вечно оставаться плакальщиками на кладбище? Жизнь и сила не удовлетворяются ни плачем и сетованием, ни ненавистью и бранью, им надобно пониманье и дело, Искренная слеза прошедшему и твердей взгляд вперед. Le roi est mort — vive le roi![113] Это крик всей природы, всего живого — мы говорили это в стану других побежденных и повторяем теперь.

    Нас оскорбляет, что дела идут не по нашей программе, что пути их не разумны, не чисты; взволнованные рядом жертв и злодейств, мы забываем, что они все же идут. История не создается а priori, не творится из одной мысли. Разум не имеет столько власти над фактами, чтоб заправлять ими, не принимая постоянно в расчет событий свершившихся — они составляют необходимую базу его операций. Элементы не создаются ни в истории, ни в химии, их надобно брать как они есть, им надобно подчиняться, для того чтоб над ними владычествовать. Только в этом сочетании фактического материала с сознательным идеалом и состоит историческое деяние.

    Польский вопрос, так, как он ставился с 1831 года, вряд может ли ставиться в будущем — но не видно ли из-за него целого ряда других вопросов, выдвигающих на первый план славянскую федерализацию, в которой сохранился народ польский и распустится империя всероссийская в равноправном славянском союзе? Казенные патриоты кричат с ужасом о сепаратизме, они боятся за русскую империю, они чуют в освобождении частей от старой связи и в федеральном их соединении конец самодержавию…

    ... При слове «союза, федерации славян»,мы предвидим тот взрыв негодования и возгласов людей практических, наторелых дельцов, который встречал некогда наши слова «о праве на землю, об общинном владении» до тех пор, пока, так или иначе, то и другое не было признано самим правительством. Мы не боимся их канцелярской мудрости, последние годы показали ясно меру способностей людей, ничего не видящих дальше своего носа и зато очень подробно знающих то, что у них перед носом. Что поняли, предвидели, предупредили; отвратили министры всех дворов и при всех дворах всей Европы в польском, датском, итальянском вопросах? А уж конечно Росселей и Пальмерстонов нельзя назвать идеологами.

    Славянский мир идет к федеральному союзу, по дороге его останавливают две империи, одна уж всеми елями «посвящена богом», другая кажется сильной и молодой. Но не она сильна и молода; а народ русский, с неустоявшимися и с полупроснувшимися силами своими. Мы ее верим, чтоб кто-нибудь мог серьезно принимать временную государственную форму, которой Россия управлялась последние полтораста лет, за окончательную и вековечную. Императорство русское представляет общий, западный, военный, деспотизм в самой грубой, наглой форме, с примесью деспотизма восточного. Это диктатура в европейском смысле слова и завоевательная азиатская династия. Постоянная революция помимо воли народной, постоянное усмирение всякого свободного стремления. У него нет законов, а разные меры; у него нет собственно родины, петербургское императорство дошло умом до необходимости быть национальным — в продолжение полутораста лет оно было до того чужое народу, что дворянство, желая походить на него, старалось быть наименее русским. Одна немецкая религия des Staates, государства, могла у нас развить петербургский патриотизм. Одна ненависть к полякам могла привести славянофилов к идолопоклонству перед немецкой империей — прежде они; ясно понимали всю невозможность народного развития с этим ядром на ногах. В самом титуле, которым императоры называли себя в сношениях с Европой, проглядывает сознание, что невская империя не единое, органическое целое, а какое-то скучение — de toutes les Russies[114]. Потому-то мы и приветствуем все, что может освободить все России от смычки, на которой их пасло самодержавие со времен Петра.

    После освобождения крестьян внутренний смысл императорства утратился и, может, за ним осталось одно внешнее, кровавое дело.

    Трагедией 1863 — 64 г. ничего не разрешилось, ничего не окончилось. Ею, как Шекспировым Иоанном, не замыкается, а начинается длинная эпопея, которой конца мы не увидим. Он ставит нас накануне огромного столкновения, которое предвидели многие, выходя с самых противуположных сторон, и над которыми смеялись и смеются дипломаты, доктринеры и вообще умные дураки и глупые резонеры.

    С Польшей, ратующей за независимость и католицизм с Польшей рыцарской и набожной, демократической и революционной побито чем-то другим передовое войско западной цивилизации, ее guardia nobile[115]. Польша служила плотиной, в которую ударялось русское море, она сдерживала его. Теперь оно надвинулось и ближе подступило к немцам, стоящим на славянской земле. Вместе с тем просасывается и подымается с низменных мест другая Польша, — Польша отстраненная, бедная, Крестьянская — и занимает место Польши отсутствующей, сосланной в Сибирь, ушедшей на чужбину, легшей костьми за независимость.

    С старой Польшей, с Польшей польской, Польша представляла рыцарскую традицию в новом строе европейских народов, в ее сочетании с традицией революционной. Полная старостью и юностью, полная идеалом, героизмом, католицизмом, она касалась разом средних веков и 1789 года, крестовых походов и великой армии. В то время когда западные народы, охлажденные долгою жизнию, больше и больше бросали мечты и предавались купеческому делу, один народ продолжал жить дворянином и торопился жертвовать кровью, детьми, достоянием sa восстановленние родины во всех лучах ее миновавшей славы. Побитый силой, поляк уносил свое право за пределы родины и продолжал свою борьбу. Польская эмиграция была с 1831 года каким-то потерявшимся на чужбине и уцелевшим остатком иного мира; в ней середь XIX века встречались странствующие рыцари, паломники с характером, который мы знаем из легенд и с прибавкой нашей размашистой славянской распущенности. Конечно, ни немецкий ритер и барон с своим юнкертумом, ни французский дворянин в демократии, ни допотопный английский тори, держащийся одним богатством, не спасут отходящий элемент, последним представителем которого остается, польский выходец, этот пилигрим-воин, «беспрерывно возвращающийся» к святым гробам своих отцов и, с двумястами товарищами, объявляющий войну шестой части земного шара. Возвращался он с восторженной верой, с несбыточными надеждами, возвращался он с мрачным отчаянием, заявляя права своей родины и складывая голову за это заявление. В этом акте полной преданности заключается все христианское значение рыцарства и все рыцарское Польши.

    Для поляков отчаяние было новой силой, опасность — новым вдохновением. Во всей польской поэзии последних десятилетий бродят страшные пророчества, повторяются страшные слова, звучит мрачная, но фанатическая и крепкая струна, она вызвала мессианизм и товянщизну, она воспитала целые поколения на религии смерти, на веровании, что Польша, живая или мертвая, призвана на жертву искупления за другие наряды, за грехи былого. Земные идеалы бледнеют у Красинского перед идеалом народа-мученика, знающего свою участь и благословляющего ее. Только такое настроение могло создать типы новых Ниобей и Ифигений... эти великие, траурные типы польской матери, жены, дочери, — типы, до того вселяющие уважение, что грязное копыто русской полиции и сквернословие русской журналистики не оставили ни малейшего пятна на черном. мраморе этих Ecce Mulier... Тот, кто видел рядом с вдовой с состарившимися от слез глазами осьмнадцатилетнего ребенка с чахоткой на лице, растерявших половину своих и безропотно провожающих на гибель остальных, поймет нас. Не «народ в трауре», как сказал Монталамбер, а «народ в мученичестве», народ на Голгофе. Выше этой преданности, этой любви и жертвы жизнь человеческая ничего не имеет... Оттого-то ореола распинаемого народа делает чудеса, одна она могла бросить последний луч, кроткий и человеческий, на тонущий в мраке и старчестве Ватикан, освещая папу, окруженного кардиналами и архиереями и благословляющего рукою св. Петра восставший за свою независимость народ...

    Затем consomatum est[116] начинаются новые судьбы. На места убитых, на места женщин в трауре, гордых панов и беспокойной шляхты садится петровская голь и Пугачев, пена и осадок Петербурга. Так, как за польским повстанцем виднеется папа, Наполеон, европейский консерватизм и европейская революция — вся армия западной цивилизации, — так в немецкими генералами, за правительственными нивелерами, за чиновниками, гвардейцами, казаками в Польше виднеется несметная масса народа русскаго, с необъятным горизонтом, как море, и с одним уровнем, как оно. Какой-то мир с чужой цивилизацией. на поверхности, стремящийся к своей, которой еще нет и которая должна соответствовать его быту, — мир, несущий силу и способность, а не заработки, — мир черный, полевой, земледельческий, с примесью «туранской» и всяческой крови, — мир общинный, совершенно противуположный городскому миру Западной Европии дружинному, панскому, шляхетскому миру старой Польши.

    Кто не помнит оперу Глинки?

    …С одной стороны великорусское село, мир в сборе — мужички толкуют о земском деле, о земской беде... поются унылые песни хором, тишина, бедность, грусть и в то же время готовность постоять за свою землю. С другой — польская ставка, все несется в мазурке, шпоры гремят, сабли гремят, притоптывают каблуки. Вот гордый пан стольник, как его описывал Мицкевич, высокомерно взглянул на соперников, дотронулся до шапки и пошел, и пошел... а за ставкой опять поля, поля, избушки на косогоре, дымящиеся овины, тихий хоровод под бесконечную песню... и мужичок, оттачивающий топор на сопостата.

    Но эти два мира еще имели кой-что общего — любовь к простору и шири, общую славянскую небрежность и спустя рукава. Скрытое, подавленное желание разгула и необузданности было и у русских, самая семейная распря соединяла его с поляком. Между ними был казак, была Украина, не польская и не русская, но родственная в обе стороны. Теперь Россия, опершись на ружья, смотрит на передовые прусские и австрийские пикеты... Мир избы и хаты, села и деревни и мир мещан и городов, мир sollen[117] и мир haben[118], мир, довольный собой и своей цивилизацией, и мир, не знающий себя и без цивилизации. Польша как-то скрывала их друг от друга, католическая и славянская, она имела симпатии и антипатии к обоим. Теперь они слишком близко придвинулись и не нынче — завтра они могут заспорить. Славянский вопрос — вопрос между Россией и немцами. Не Турция же, которую водят под обе руки, его решит. Для борьбы все готово... большие армии, военные правительства, бесправные народы, народная ненависть, une grande idée à défendre[119], с одной стороны спасение целой цивилизации, с другой — восстановление целой народности… разные возрасты, разные стремления и общие границы. Сверху вопросы государственные, вопросы национальные, внизу вопросы социальные.

    На сию минуту трехглавый немецкий орел, довольный, что заклевал Данию, в дружбе с своим византийским товарищем... Искусственный мир может так же продолжаться, как естественный бой начаться... и те же немецкие и на манер немецких генералы поведут русских солдат на Галицию, на Познань, там также есть Польша на умиротворение. Опять петровская голь вперед, опять саранча чиновников, воров замкнет христолюбивое воинство — и кто знает, где она осядет, если ее не предаст какой-нибудь изменник в Зимнем дворце, как это сделал Петр III.

    Прусско ли австрийский жандарм, «носитель цивилизации», или грабящий казак-«коммунист» возьмет верх — все равно, по дороге, наверное, погибнет бездна старого, размоется не одна плотина и унесется не одно бревно, загороживающее теперь дорогу... погибнет, вероятно, рядом с ним кой-что хорошего, с этим делать нечего. Такие катаклизмы без потерь не обходятся.

    Какой-нибудь клочок земли, с стародавних времен покрытый лесами, в которых важно бродили мамонты и их животные вдруг заливается водой вследствие волканического потрясения. Тонут мамонты, мастодонты... тонут хвойные леса, на их место являются целые населения рыб, моллюсков, зоофитов, медуз, — все это по зоологической табели о рангах гораздо ниже допотопных уродов, дышавших легкими. Море сносит на дно всякую всячину, смытые и погибнувшие леса, трупы животных и рыб оседают, потом вода убывает, бассейн начинает просыхать, превращаться в болото, в долину, и на родине мамонтов, покрытой тучной почвой, без возвышенных скал и сумрачных гранитов, кишит целый мир животных и птиц.

    Все это так, но зачем все это нужно? Неужели немцам с своей стороны и русским с своей нет другого дела, как вцепиться друг другу в волосы? Никто и не говорит, что это нужно в смысле разумной необходимости, а обстоятельства так сложились.

    Два противуположные потока европейской жизни мешают всякому развитию, всякому единству, губят в ней всякую энергию. Один из них должен взять верх, чтоб Запад мог ринуться вперед или пойти откровенно назад, — до тех пор нет возможности сделать ни одного решительного шага, ни одного колеблющегося действия. Это не компромисс, не путь по диагонале, а искусственный застой при страшной трате сил, мешающих друг другу. Во всем домогаются противуположного. Европа хочет быть либеральной и консервативной, прогрессивной и католической или протестантской, военной и мирной. Она ставит своим знаменем non-intervention[120], отречение от дел сего мира и мешается — вредно и неловко — во все на свете.

    Она не может допустить гибели Польши, расчленения Дании, но она не может из-за них идти на войну. Меры на подавление революции поглощают всю внутреннюю деятельность правительств; вооруженное отстаивание мира стоит дороже войны. В этом самоуничтожении сил ничего не может успешно развиваться, кроме разложения.

    Неспетая политика Запада допустила Россию сокрушить Польшу и стать лицом к лицу к Германии. Взаимноуничтожающая друг друга политика Англии и Франции позволила Германии взять роль, не свойственную ей, позволила ей растерзать Данию и с кровью на губах стать лицом к лицу к России, вешающей Польшу, — вот и все; остальное, при свирепых инстинктах народов, при возбужденности страстей и правительственной алчности, сделается само собой.

    Польский вопрос и датская война — две огромнейшие ступени вниз по той стремнине, по которой сходит старый мир, В минуты самого черного пессимизма никто не предполагал, что страны, путеводившие народы, без боя и крайности откажутся от своей гегемонии, оставляя за собой старушечье право ворчать и читать морали за каждое действие двух господствующих казарм, как будто всего того, что они делают, нельзя было предвидеть. Как Крым сгубил престиж николаевской империи, так Дания и Польша отняли страх перед западными державами. История не брезглива, она так же, как природа, не разбирает путей: нельзя пройти сухой дорогой — она идет грязью, нельзя идти Англией и Францией — она идет Пруссией и Австрией. А там, что гордый Альбион получил заушение от Горчакова и как настоящий христианин подставил другую ланиту Бисмарку и, удивляясь, как они больно дерутся, с важностью римского сенатора спокойно пошел на рынок; а там, что Германию разделят между Веной и Берлином — до этого никому, кроме пациентов, нет дела. Это может сердить, занимать на минуту, но главное, существенное не в том, а в том, что «Катилина» ближе к дверям, с тех пор как двери эти перенеслись на Дунай и Вислу — с Темзы и Сены.

    Последний политический гений Запада, которого сумрачная фигура замыкает собой революцию, другими словами предсказывал «Катилину» и за полвека угадал молчащее море за императором Александром I. Десять лет он то ссорился с ним, то протягивал ему руку. и кончил тем, что двинул на. него всю Европу... Россия взяла ее же и пошла по пятам его в Париж...

    С 1812 года начинается наша новая история и кончается старая история Запада.

    Людвиг XVIII никогда не мог примириться с мыслью, что русский царь посадил его на трон, и был совершенно прав, королевская власть, спасенная 21 января 1793 года гильотиной, погибла, привезенная казаками в Тюльери. Освобожденная Россией, Германия сделалась смешна как государство; она управлялась русскими секретарями посольства, и сосланный император, видя все это, пророчил, что Европа будет через пятьдесят лет républicaine ou cosaque[121]. Сперва боялись этих слов, потом стали над ними издеваться, разумеется, не давая себе ни труда вникнуть в смысл их, ни даже подождать арифметического срока. Оттого страшен «Катилина» и оттого страшен казак, что не только старый мир не оправится от ударов революции, но что и революция не оправится от ран, им нанесенных ей. Революция потеряла силу, которой она вела полки, подымала народы. Она замешала в дело массы и пала от их равнодушия в ту минуту, когда они поняли, что она не могла сделать для них того, что хотела. Революция была, скажем мы, перефразируя Робеспьера, слишком аристократична, чтоб долго остаться народной; она опиралась на образованную, буржуазную демократию, ее умственный цене был высок. Ее молодой, рациональный фанатизм свободы, равенства и братства сокрушился о старый мистический фанатизм церкви и трона, ее обобщающий гуманизм был подавлен исключительной национальностью.

    же подвижный слой общества то трехцветным знаменем побед и начал 1789 года, то красным знамением мести и истребления в пользу «неизвестного бога».

    Несостоятельность политической революции и незрелость социальной бросались в глаза. От последней люди пятились с испугом, первая была побеждена не только на площади и на баррикаде, но и в сердцах людских.

    Массы не пойдут больше драться, как в конце XVIII столетия, как еще недавно, из-за политического катехизиса, из-за алгебры прав человека, из-за хартий, камер, банкетов. Их можно только расшевелить племенной независимостью, так сказать, зоологическими вопросами о народности, которые выдвигают на первый план, и вопросами социальными,

    властям, но покорились не прежними. Они покорились им как необходимому злу, которое искоренить дорого стоит, особенно — не зная, чем его заменить.

    Ум, талант, наука, искусство еще меньше возвратились к унисону с старыми порядками, снова взявшими верх в правительственных сферах. Все живое, сознательное ищет обойти эту темную мощь, эту полицейскую триаду — войска, церкви и дппломации, — заправляющую миром. Оттого-то он и не идет в самом деле и его сильные по видимому ноги оказываются в параличе.

    В виду этого-то расслабленного мира закипает неведомое море, поглотившее Польшу, поглотившее Кавказ, окровавленное на закраинах, грязное на поверхности и непонятно тихое в глубине. Оно смывает берег за берегом, следуя естественному влечению и, так сказать, историческому склону, и чем ближе подходит к миру, недоносившему свой социальный плод, тем яснее видит свою готовность принять его, кормить его своею грудью, взять Катилину в казаки...

    ... Странны встречи русского народа с старым миром — Византия в начале и Париж в конце.

    Выходя из стихийного хаоса, дикий народ спускается по невозможным дорогам из Новгорода до Черного моря, садится на какие-то скорлупы и плывет в Византию; там прибивает он щит свой к ее стенам и берет с собой оттуда свою веру, православие едва тлело на Востоке под пятой ислама, дикий народ этот разнес его от Черного моря до Белого, до Балтики, до Тихого океана...

    Прошло около тысячелетия... темного, тяжелого тысячелетия, и тот же народ прошел всей Европой, прошел немецкими городами, перешел Рейн с своими казаками и калмыками, финнами и башкирцами, занял Париж другую веру, враждебную другому Перуну. Он ее сохранил под спудом, в едва заметном меньшинстве, и когда в самой Европе, в самом Париже она уступала напору реакции и новый бог революции заставил отпрянуть от себя с ужасом прежних поклонников, он бросил нам неожиданный свет под ноги, и там, где Запад останавливается с ужасом перед чудовищем социализма, русский узнает преображение своего народного быта и приветствует в нем свою будущность. И самая царская власть метет дорогу социальному перевороту, вовсе не догадываясь о существовании такого зверя!

    Нас упрекали в какой-то злобной радости, с которой мы говорили о возможности будущего столкновения; в наших предсказаниях находили что-то schadenfroh[123]. Это неправда. Мы только без риторических учтивостей и сентиментальных возгласов говорили, что видели и как видели. Мы только смело смотрели в глаза событиям и не жалели о том, что рухнет от старости, что пора бросить за борт, когда главное цело и существенное спасено.

    Если западный мир не имеет в себе сил обновления, для него же лучше, если явится новый Аттила — американский или русский, казак из-за Дона, из-за Урала, пираты из-за океана, пожалуй, оба вместе, чтоб разбить старые формы и, достигая своих частных целей и личных местей, расчистить дорогу будущему.

    для России федеральной эры, как освобождение Россией славянского мира.

    А потому мы и смотрим спокойно на то, что Катилины и казаки у ворот старой Европы.

    Примечания

    Печатается по тексту К, л. — 1577, где опубликовано впервые, с подписью: И — р. Этой статьей открывается лист «Колокола». Сохранился небольшой черновой набросок рукописи (см. «Другие редакции»).

    В письме к Огареву от 28 ноября 1864 г. Герцен пишет: «Статья о Польше сделает переворот. Она мирифически кстати».

    В настоящем издании в текст внесено следующее исправление:

    ее вместо его.

    В статье «Что же дальше?» Герцен рассматривает перспективы дальнейшего развития отношений России и Польши, считая единственным радикальным решением вопроса — создание свободного равноправного славянского союза, в котором «сохранится народ польский и распустится империя всероссийская». Подчеркивая, что такой союз возможен лишь после освобождения России и Польши от царизма, Герцен еще в 1859 г. писал, что высоко ценит федерацию за возможность полной свободы и самостоятельности, которую она предоставляет всем входящим в нее национальностям: «Федеральные части связаны общим делом, и никто никому не принадлежит» («Россия и Польша. Письмо второе», т. XIV наст. изд., стр. 22).

    Однако свой анализ политической ситуации на Западе Герцен заканчивает оптимистическим прогнозом: «народы снова покорились прежним властям, но покорились не прежними». По мнению Герцена, наступление реакции неминуемо приведет массы к новым боям, в которых они разобьют устаревшие формы правления и расчистят дорогу для своего будущего освобождения.

    Над идеологами любят смеяться Наполеоны, что им не мешает лет через десять исполнять их программу. — Герцен имеет в виду аббата Сийеса (см. в наст. томе комментарий к стр. 46).

    ... две империи, одна уж всеми елеями «посвящена богом», другая кажется сильной и молодой. — Т. н. «Священная римская империя германской нации», существовавшая с 962 г. по 1806 г., и Российская империя, образовавшаяся в начале XVIII века.

     — Герцен говорит об опере М. И. Глинки «Иван Сусанин» (впервые поставленной в Петербурге 27 ноября 1836 г. под названием «Жизнь за царя»). См. в XIX томе наст. изд. статью Герцена «Мазурка».

    Не Турция же, которую водят под обе руки... — Намек на тяжелое финансовое и экономическое положение Турции, вынужденно в конце 50-х годов сделать значительные займы у Англии и Франции вследствие этого подчиниться их политическому контролю.

    ... если ее не предаст какой-нибудь изменник в Зимнем дворце, как это  — Иронический намек на указ Петра III от 18 февраля 1762 г. о вольности дворянской, снимавшей, с дворянства обязательную государственную службу.

    ... гордый Альбион получил заушение от Горчакова и как настоящий христианин подставил другую ланиту Бисмарку... — Имеются«в виду ответ министра иностранных дел А. М. Горчакова на английские дипломатические ноты в период подавления Россией польского восстания 1863 г. и захватническая война Пруссии и Австрии против Дании, вызвавшая возмущение в общественных кругах Европы.

    ..»Катилина» ближе к дверям... — Намек на возможность народного восстания, подобного тому, которое готовил в 63 г. до н. э. Луций Сергий Каталина, поддержанный некоторой частью римского плебса и отрядами вооруженных рабов.

    Последний политический гений Запада... — Герцен имеет в виду Наполеона I.

    ... вывез из него с своими пушками другую веру ... — То есть революционные республиканские идеи.

    Ред.

    [113] Король умер — да здравствует король! (франц.) — Ред.

    [114] всех Россий (франц.) — Ред.

    [115] почетная гвардия (лат.) — Ред.

    Ред.

    [117] Здесь: обязанный (нем.). — Ред.

    Ред.

    [119] защита великой идеи (франц.). — Ред.

    [120] невмешательство (франц.). — Ред.

    Ред.

    [122] государственного переворота (франц.). — Ред.

    [123] злобно-радостное (нем.). — Ред.

    Разделы сайта: