• Приглашаем посетить наш сайт
    Куприн (kuprin-lit.ru)
  • Письма из Франции и Италии.
    Письмо одиннадцатое

    Предисловие
    Письмо: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
    Приложение
    Примечания

    Письмо одиннадцатое

    Париж, 1 июня 1849 г.

    Наше время, мои друзья, при всей своей тягости, полно глубокого поучения. Последний год довоспитал нас. Мы лучше знаем наш стан, наши силы, мы стали гораздо беднее, но зато ближе к пониманию. Оставаться с нами становится труднее – все слабое, неопределенное, хрупкое торопится отстать. Даже многие из откровенных и преданных людей, – людей, которые всю жизнь работали для революции, жаждали ее, разглядевши теперь, куда она идет, приостановились; иные не покидают нас только от стыда, от привычки; другие составляют особые легионы – в ожидании, пока какой-нибудь Каваньяк их поведет по-своему…

    Года за два было дешево либеральничать, стоило толковать о прогрессе, о самодержавии народа, о демократических симпатиях, сидеть в левом центре, пугнуть иногда мещан воспоминанием о Конвенте, травить министров par force[208], невозможными вопросами, и все это – оставаясь не только защитником прав, но и порядка, т. е. существующего.

    Все переменилось, и серьезно теперь нельзя быть революционером не только по двум-трем фразам, речам, но и по благородным воспоминаниям о прошлых боях, строивши и защищая баррикады. Ни личная храбрость, ни доблестный нрав не могут сделать человека революционером, если он не революционер в смысле современной эпохи. Революционеры XVIII века были велики и сильны имени потому, что они так хорошо поняли, в чем им следовало быть революционерами, и, однажды понявши, безбоязненно и беспощадно шли своей дорогой. Быть теперь революционерами в смысле Конвента было бы почти то же, что явиться в Конвент гугенотом. В XVIII столетии достаточно было быть республиканцем, чтоб быть революционером, теперь можно очень легко быть республиканцем и отчаянным консерватором. Но социалисту в наше время нельзя не быть революционером.

    Никакой нет обязанности быть революционером, но тот, кто поднимает знамя, кто добровольно становится в ряды, тот должен знать, что революция обязывает, что нельзя по капризу идти до того места или до другого.

    По счастию, в последнее время революция и консерватизм так раздвинулись, что каким Колоссом Родосским ни будь, но все невозможно стоять разом на обоих берегах – в этом любимом положении людей сильных, как Ламартин. Время политического эклектизма прошло, надобно стоять на том берегу или на этом.

    Кто желает сохранить что бы то ни было из оснований христианских, феодальных, римских, у того в душе дремлет консерватизм и реакция; обстоятельства непременно его обойдут. Дело очень просто, революционная идея нашего времени несовместна с европейским государственным устройством; они друг к другу идут так, как английские законы к Японии или бранденбургское право к древней Греции. Чисто политические агитаторы в сущности все-таки ближе к Гизо, нежели к нам.

    – предания и теории, религия и наука, новое и старое. В один год Франция износила блестящую мечту политической республики, а Германия все остальные мечтания.

    Но где пределы? Кто их провел, начертил? Где оканчивается политическая республика, где начинается социальная?

    Политическая республика не окончивается в социальной, а переходит в нее; социальная республика есть исполнение, осуществление политической, они противуположны только в антитетическом смысле, и это не значит смутность понятий, таково все движущееся, живое, развивающееся. Где пределы между растениями и животными, между химизмом и организмом? Разница между розой и медведем страшная, бросается в глаза, а углубитесь в мир зоофитов и криптогамии, и вы увидите, что животное царство смешивается с растительным, что одно переходит в другое едва заметными тропинками… Социализм предполагает республику как необходимо уже пройденный путь; политическая республика, представительная, составляет именно переход от монархии к социализму. Республика имеет идеал, стремление, она не есть действительность пока она ограничивается представительством народного самодержавия. Она может при хороших условиях быть свободнее конституционной монархии – но она не может быть совершенно свободна до тех пор, пока она принимает неизменными основы существующего исторического, общественного устройства. А в ту минуту, в которую она их переступит, она становится социальной – название условное, и присвоенное именно для означения этого перехода.

    вопросы чрезвычайно важны, но они составляют одну сторону целого воззрения, стремящегося, наравне с уничтожением злоупотреблений собственности, уничтожить на тех же основаниях и все монархическое, религиозное – в суде, в правительстве, во всем общественном устройстве и, всего более, в семье, в частной жизни, около очага, в поведении, в нравственности.

    Республика, остающаяся при монархическом устройстве и с монархическими нравами, всегда может сделаться монархией или, еще хуже, попасть под деспотическую власть плута или солдата, под самовластие предательского, но самодержавного Собрания, под гнет проданного министерства и его агентов.

    Для того чтоб еще яснее представить, в чем состоит разница истинной, действительной, социальной республики, республики в самом деле, от переходной, представительной, монархической, представим во всей чистоте, в последнем выражении его, идеал общественного устройства, к которому стремится современный человек, и посмотрим, в чем его существенная разница с идеалом монархии, который весь раскрыт и исчерпан историей.

    В монархии народ управляется, в республике он управляет своими делами. Тип монархии – отец, пекущийся о детях, хозяин, занимающий своих работников, опекун, защищающий своих питомцев. Тип республики – свободная артель, братья, имеющие общее дело и одинакое участие.

    Монархия непременно должна быть основана на священном, неприкосновенном авторитете, этот авторитет идет спускаясь до самого народа, сообщая каждой степени общественной иерархии долю высочайшей власти. Я на лбу каждого квартального вижу след елея, которым помазан его монарх. Монархии необходимы торжественность и блеск; величественная представительность и пурпур так нужны царю, как риза священнику. Царская власть должна на каждом шагу заявлять себя, быть очевидной, встречаться, мешать; она должна беспрестанно напоминать, что лицо несостоятельно против нее, что оно и обязано жертвовать ей лучшей частью своей и, главное, во всем покоряться.

    Уничтожение авторитета – начало республики. Первое условие ее – свободные и самобытные люди; авторитет убивает независимость разума. Республике нет нужды в других началах как в необходимых началах всякого общежития; она основана на тех существенных, всеобщих и необходимых условиях, без которых всякое общество делается невозможным. Эти условия не потому обязательны, что люди живут в республике, а потому, что они живут вместе, потому что их разумно нельзя отвергнуть.

    условий, перестает быть республикой или еще находится в развитии; такая республика должна иметь инициативу в правлении, а не в людях, что именно составляет начало монархии. Оттого в монархиях управление так трудно и сложно, оно представляет не форму для общей деятельности, а самую деятельность; оно заменяет здравый смысл и волю подданных, считаемых за недорослей и дураков. Чем свободнее лицо, община, город, провинция, тем меньше дела государству; три четверти труда, обременяющего ныне правительства, будут делаться сами собой, без всякого участия и ведения центрального управления. Монархическая власть принимает добровольно эту ношу на свои плечи, она этим хранит и упрочивает свою власть над подданными.

    Монархия основана на дуализме. Правительство никогда не должно, не может совпасть с народом. Правительство – провидение, священный чин, творящий дух; народ – страдательная масса, послушное стадо доброго пастыря. Монархия по преимуществу теократия, она держится на божественном праве, она всегда поддерживала религию, и религия всегда поддерживала монархию. Без Иеговы, Юпитера – нет царя, земной царь предполагает небесного. И отчего же, в самом деле, людям не повиноваться одному, когда природа, когда вся вселенная повинуется богу?

    В монархии, как в религии, не может быть речи о нравственности; повиновение, снимая ответственность, снимает с тем вместе и нравственность; авторитет отрицает человеческое достоинство и самобытность, так, как верование отрицает мышление. В монархии одно лицо государя нравственно, потому что оно одно свободно.

    Внутреннее начало республики – совокупность, имманенция, а не дуализм; у нее нет духовных и мирян, высших и низших, над ней ничего нет, ее религия – человек, ее бог – человек, и нету бога разве его. Потому-то она и предполагает человека нравственным, т. е. способным к общежитию. Свободному человеку никто не дает велений, он самодержавен, так, как и все другие самодержавны. Отсутствие высшего порядка, тяготящего авторитетом сильного, властью, – начало человеческой нравственности, ответственности за дела. Нравственность тут становится естественной формой человеческой воли, физиологическим единством между человеческим желанием и наружным миром, обществом. Ей не нужно дерзкого пальца, который указывает дорогу, грозит, унижает. В этом отношении республика похожа на природу. Покорность природы законам часто приводят в пример, забывая, что в природе закон неразделен с исполнением, что она сама – осуществленный закон; закон как отвлечение существует только в человеческом уме.

    В природе все независимо и все в соотношении, все само по себе и все соединено; природа вовсе не ищет исполнять законы; напротив, где только может, минует их; о природе можно сказать то, что Прудон сказал об истории: c’est la révolution en permanence[209]– ensemble, его нет отдельно, оно беспрестанно становится и распускается. Идея правительства, отдельного от народа, стоящего выше народа и имеющего призвание вести его, – идея духа, устрояющего грубую материю; это Иегова, это монарх, символ провидения на земле – именно то, против чего борется республика.

    Республика – не школа, не символика, ей не нужно представлять себя правительством, так как разуму это не нужно, его существование и действие не представляет его, а заявляет. Мысль переноса своего самодержавия на избранных – мысль монархическая и ложная. Свободный человек не может отделаться от своего самодержавия, как от своего дыхания, ни быть рабом своего голоса. Представительство тоже монархия, но лицемерная. В республике есть поверенные, делегаты, они необходимы по чисто материальным причинам расстояний, занятий и пр. Но совокупность их не может представлять верховной власти, они творят волю пославших, они не выше народа, над головою свободных людей ничего нет; ни даже какого-нибудь окаменелого уложения, охраняемого черными левитами паркета и пестрыми кшатриасами казарм.

    Управление в республике – это волостное правление, народная контора, канцелярия общественных дел, регистратура народной воли, полицейский распорядок, исполнение…

    Монархия не может существовать без сильной централизации, республике централизация совсем не нужна, республиканское единство основано на общей выгоде, на общем развитии, на соплеменности, на нравах, на крови – а если она не имеет этих оснований, то и нет нужды в искусственном единстве, в неестественной централизации. Случайно соединенные части – могут распасться, взойти в состав иных соединений, более родственных, или остаться самобытными. Все искусственные соединения ни к чему не ведут, они отвечают временным потребностям. Разве Пруссия и Австрия составляют действительно нации, единства?

    Нас пугает воля, оттого что мы боимся людей, мы их считаем несравненно хуже, нежели они есть, – к этому нас приучила монархия. Мы спим спокойно, зная, что есть сильное правительство, т. е. такая власть, которая, опираясь на штыки, может нас бросить в тюрьму, расстрелять, сослать, – такая власть, которая должна бы была нас лишить сна и покоя.

    «животное общественное», как выразился Аристотель; ему общественность легка. Мы знаем, как у нас крестьяне распоряжаются в общине, как работники ведут свои артели, у них нет никаких дел, доходящих до полиции, оттого что все делается просто, без перьев, протоколов, чиновников, квартальных.

    Надобно иметь некоторое доверие к людям и не требовать от них невозможного и вздора, ни натянутых добродетелей, ни неестественного самоотвержения – и они будут и любить и не делать зла. Монархия интересована в отрицании здравого смысла у людей, признание совершеннолетия в народе равняется отречению от престола.

    Если вы думаете, что в предшествующем есть доля истины, то я спрашиваю вас, может ли республика удовлетворить внутреннему смыслу ее, не переходя в ту внутреннюю, действительную республику, которую называют социальной?

    С месяц тому назад в заседании прудоновского банка были произнесены замечательные слова, тем более замечательные, что их произнес не негодующий юноша, не оскорбленный реакцией француз, а спокойный гражданин Северо-Американских Штатов. «Я гражданин республики, – сказал Брейсбен, – существующей более семидесяти лет при самых блестящих условиях; но я скажу вам откровенно, потому что вам это нужно знать: республика вам не поможет (он говорил работникам). Все, что политическая республика может дать, она дала в Америке, но она бессильна осуществить то общественное состояние, к которому стремится современный человек».

    – неминуемое начало освобождения народов, это первый шаг, без которого не может быть второго. Как бы монархия ни была хорошо устроена, она теснее ограничивает круг развития; стало быть, когда речь идет о республике, ее никто и не сравнивает с монархией; она над монархией имеет уже то преимущество, что ей присущ элемент движения, перемены и, следственно, надежды. Республика просто приличнее, нежели монархия; власть в ней, оставаясь тиранической, лишается таинственного помазания, лишается опьяняющего характера высшей власти, царского величия, которые притупляют человеческую доблесть, притупляют ум. Оттолкнув всякое сравнение с монархией, как унизительное для республики и для человеческого достоинства, мы однако должны знать, что само по себе слово «республика» чрезвычайно неопределенно и тягуче; говоря «республика», мы еще ничего не сказали, кроме отрицания наследственной власти и признания какого-нибудь участия народа в общественных делах.

    репрезентации, облеченной в царскую порфиру. Она может сделаться сноснее, оставаясь при том же монархическом принципе; но дойти до «истинного равенства, до свободы», как говорит Брейсбен, не может. Все, что могла дать конституционная республика в разумнейшем развитии своем, все осуществилось по ту сторону океана. Северо-Американские Штаты, что ни толкуют болезненно романтические души, которым все простое и здоровое противно, государство возмужалое, трезвое, умное. Политическая республика, к которой стремился либерализм XVIII столетия, там водворена, права, о которых столько говорили французы, там приобретены. Вы можете быть оскорблены в Северо-Американских Штатах общественным мнением, их образом жизни, но не властью, – там никогда не считали правительственное – святым, там почти нет бюрократии, этого позорного бича, обмакнутого в чернила, которым на днях хвастался спьяну король прусский; там нет шпионства, нет марсомании и бешенства к мундирам, там не понимают, что такое стеснение книгопечатания, и при всем том гражданин Северо-Американских Штатов говорит работникам: «Республика, существующая на тех основаниях, на которых она существует, не имеет средств помочь вам, тут предел, далее которого она не идет».

    В XVIII столетии республика была пламенным верованием, религией, ее имя тогда была целая революция. В 92 году республика являлась на горизонте светлою и торжественной вестью освобождения, как некогда царство небесное. Разумеется, ни царство небесное, ни мечтаемая республика не могли осуществиться так, как их ожидали современники, – в самом водворении церкви и ниспровержении трона лежало освобождение людей от доли прошедших уз; но скоро люди наткнулись на предел.

    Бабёф, прежде нежели сложил голову на плаху, сказал Франции, что ее революция только начало, l’avant-coureur[210] другого переворота и что этот грядущий переворот дотронется не до форм, а до сущности, до нервной пульпы гражданских обществ. Его не поняли, да и тогда не время было понимать его; развитые силы первым освобождением были еще так велики, что разгул их чуть не разбил всю старую Европу и что двадцать лет беспрерывных войн едва могли привести Францию в русло. С наполеоновской эпохи прошли века – безумие Бабёфа, безумие Сен-Симона и Фурье выросли с своей стороны в религию.

    Революция двадцать четвертого февраля была действительно социальная; отсталые люди, люди тупые и злонамеренные свели ее на политическую; она вышла бледною, потому что была ниже обстоятельств, потому что была копией, а не оригиналом. Вот отчего сказания о времени первой революции при двадцатом повторении все так же захватывают душу, отчего в понятии каждого из нас навеки врезались пластические лица, события, слова, взятие Бастилии, ответ Мирабо, 10 августа, Дантон, Робеспьер и все эти гиганты войны и гиганты цивизма. Вспомните рядом с ними эти стертые, бледные, половинчатые, осторожные личности Ламартина и компании, вам сделается смешно. Не думайте, чтоб одно отдаление придало тем их величие; через сто лет члены Временного правительства будут более забыты, нежели второстепенные деятели девяностых годов; в то время как личность Сантера, Эксельмана будет жива для дальнейшего потомства, имена прошлогодних львов революции едва останутся в памяти какого-нибудь компилятора. События бывают велики, когда они совпадают с высшей потребностью своего века; тогда люди приносят на совершение всю силу свою, их деяние до того исчерпывает на ту минуту всю созданную возможность действования, что за пределами его ничего не видать, что душа удовлетворена. Апостолы и якобинцы веровали, что они спасают мир, что их спасение есть единое возможное, и оттого действительно спасли его. Разумеется, с абсолютной точки зрения они не были правы, они увлекались, ошибались в размере делаемого, но это увлечение и эти ошибки находятся во всем гениальном и великом. Для того чтоб быть деятелем в истории, скорее надобно несколько мономании, сумасшествия, нежели холодного беспристрастия; люди, захватившие власть после 24 февраля, конечно, не были сумасшедшие, они заслуживают премию за умеренность и благоразумие, но за это не дается лавровых венков, а много-много – Владимир в петлицу<.>

    к человеку, к жизни; его протест было пророчество. Обвинение, что социализм не выработал своего воззрения, не развил своих учений, а принялся их осуществлять, школьно и пусто; общественные перевороты никогда не бывают готовы перед борьбою; готово бывает отрицание старого; борьба – действительное рождение на свет общественных идей, она их делает живыми из абстракции, учреждениями из теоретических мыслей; готовы и выработаны являются утопии – Платонова республика, Атлантида Томаса Моруса, царство небесное, весь божия христиан. Церковь вовсе не была готова в евангелии, а развилась временем, борьбою, соборами. Пока социализм был теоретическою мыслию, он делал окончательные построения (фаланстер), выдумывал формы и костюмы; как скоро он стал осуществляться, сен-симонизм и фурьеризм исчезли и явился социализм коммунизма, т. е. борьбы насмерть, социализм Прудона, который сам недавно сказал, что у него не система, а критика и негация.

    Зачем, говорят люди очень добросовестные, зачем социализм усложнил вопрос? Надобно было дать время упрочиться республике, а потом начать пропаганду социализма, – он многих испугал, отстращал от республики; с другой стороны, работники не хотят драться просто за республику. Можно быть очень добросовестным человеком и плохим историком, еще худшим психологом. – У человечества другая экономия, нежели у кухарок, оно починает все круги сыра разом, а не ждет, чтоб первый был съеден, оно порет со всех концов. Когда является в сознании новая, великая мысль и поражает сильнейшие разумения своего времени, ее остановить или задержать невозможно; массы как будто предчувствуют ее; каждое слово, которое в другое время прошло бы незамеченным, беспокоит, волнует; и кто же, в самом деле, может сказать людям, как Гамлет говорил себе: «Сердце, погоди, не бейся – я выжду, что скажет Горацио»? Разве мысль не такой же факт, как все другие факты? Разве она не имеет своего необходимого рождения и развития непреложного, неотвратимого? Социализм должен был поднять свое знамя при первом клике республики и заявить свое существование; обманутый два раза Временным правительством, обманутый Собранием, он потребовал сначала словом, потом баррикадами исполнение обещанного. Ему отвечали четырехдневной канонадой; он был побежден – и посмотрите, республика не может держаться, сохранение такой республики не имеет больше интереса для народа. Да и республика эта сама по себе не имеет мысли – или укажите ее в конституции 48 г., в заседаниях Собрания, в журналах несоциальных?.. Я ничего в мире не знаю жалче положения «Реформы» –

    И сбылись, мой друг, пророчества
    Пылкой юности ее…

    … Там где-то борьба, великие сомнения, работа будущего, а тут, в Камере, правительстве, в журналах жуют себе жвачку, пережевывая ее в сотый раз, – Прудон, Пьер Леру, Консидеран не идут в пример, потому что их не слушают, они иностранцы в Собрании, их слова вызывают только вопль негодования.

    «Да республика организовала бы свободу»… Что такое свобода, господа Горы? – Не та ли это свобода, которая, по предложению Паскаля Дюпра, отдала Париж в осадное положение? Нет, время либеральной партии и политических республиканцев прошло, им нечего сказать, им нечего делать, их республика оттого и не стоит, что не может стоять, она обойдена, народу до нее нет дела.

    Работник, отчаянно дравшийся 24 февраля, ждал не того. Это было своего рода journée des dupes[211]. Как только хмель торжества прошел, все проснулись удивленные, испуганные; люди, не хотевшие ронять трон, вспомнили, что они его уронили; люди, хотевшие политической республики, вспомнили, что они лепетали всенародно о социализме; красные республиканцы бесились, что выпустили из рук власть, что допустили правительство слабое и ретроградное; работники оплакивали свое знамя – оскорбленное Ламартином для удовольствия мещан. Словом, никто не видел исполнения своей мысли, никто не был доволен, одни с досадой вспоминали, что наделали, другие с ужасом, на чем остановились. Смешение понятий росло и дошло наконец до того, что в июньские дни враги нападали друг на друга с ожесточенной злобой и при крике «Vive la République!»[212] с обеих сторон, – это было страшным доказательством, что слово «республика» не могло удовлетворять новой борьбе, что борьба и вопрос перешли за пределы этого слова.

    ее в руках, спрашивая каждого встречного, не он ли обронил ее и не имеет ли он надлежащие документы, чтоб взять ее назад. Это было честно, но очень глупо. Два месяца реакция не верила своим глазам, люди биржи и интриг были побеждены наивностью Ламартина, они не могли понять, как можно, имея такую власть, никуда не употребить ее. Когда же они убедились, что власть эта только и употребляется на удержание источника, который ее питал, тогда, заглушая внутренний хохот, они прокричали 4 марта свое «Vive la République!» Люди положительные, они поняли, что хлопотать о той или другой династии не стоит труда и что с такой республикой первенство буржуазии не погибло.

    Примечания

    208. силою (франц.). – Ред.

    209. это беспрерывная революция (франц.). – Ред.

    210. предвестница (франц.). – Ред.

    Ред.

    212. «Да здравствует республика!» (франц.). – Ред.

    Предисловие
    Письмо: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
    Приложение
    Примечания

    Раздел сайта: