• Приглашаем посетить наш сайт
    Лермонтов (lermontov-lit.ru)
  • "Renaissance" par J. M ichelet

    «RENAISSANCE» PAR J. MICHELET

    (Paris, 1855)

    Наше время чрезвычайно бедно хорошими книгами; даже Германия, которой единственная деятельность состояла в высказывании теоретического сознания людей, умолкла. Одни естествоиспытатели говорят в ней, да и те договорились до предметов, до которых обе владычествующие инквизиции, духовная и светская, не дозволяют касаться[55]. Последнее слово Молешотова «Kreislauf des Lebens» — социализм; последнее слово Фогтовой физиологии — отрицание души.

    «Наполеоновская ценсура, — сказал мне раз Томас Карлейль, — пришла ко времени; она только остановила болтовню, Франции нечего было сказать; если б у нее действительно лежало что-нибудь на душе, то она высказалась бы после Февральской революции». Одна из Франций, кажется, выговорилась в самом деле, выдохлась, и ей нечего сказать; она только риторически развивает старое, но тем не менее Карлейль неправ. Он забыл, что именно после 1848 года Прудон печатал свои громовые статьи и свои гениальные книги, в которых больше и больше обозначается целое социальное миросозерцание, начинающее новую революционную эпоху. Неужели ему нечего сказать? Мы думаем — очень много; насилие просто-напросто отрезало ему речь.

    Перед нами лежит новое доказательство, как мало иссякла французская мысль и как, напротив, она работает совершенно в новом смысле. Знаменитый историк Мишле, изгнанный Людовиком-Филиппом из аудитории, потом Бонапартом из Collège de France, противузаконно лишенный места и окладов, удалился года на два в Нант. Возвратившись в Париж, он издал под заглавием «Возрождение» очерк истории XVI столетия, одно из самых поэтических и глубокомысленных исторических сочинений, когда-либо вышедших во Франции. Это поэма, картина, философия эпохи, простой рассказ и вместе огненная полемика и страшный удар католицизму.

    Гонимый, в борьбе с нуждой, без кафедры, с которой он привык потрясать сердца юношей, облегчая свое собственное, старик не сломился, а поюнел, сосредоточился, обновился, его мысль глубже проникла в былое, нежели прежде, он отбросил свою национальную точку зрения, что для француза чрезвычайно важно. Отрава настоящего насторожила его и озлобила, оттого-то его строки так страстно горячи, за ними виднеются молнии гнева, — гнева львиного, лютеровского. Гнев сильного только и бывает велик и изящен.

    Я помню старца Ламенне после Июньских дней, проклинавшего в глаза победителей, на которых еще не обсохла кровь. Это был Даниил, Иеремия, тут я оценил поэзию гнева!

    Но смысл книги Мишле не только страстный и полемический; былое для него не один предлог, чтоб говорить о настоящем, — тогда бы его рассказ не был ни так пластически верен, ни так богат живыми подробностями и оттенками, они только не ускользают от глубокого изучения, — от изучения, полного любви к предмету.

    После удивительных страниц А. Тьерри в его «Меровингских рассказах», после нескольких картин поразительной художественности в «Истории французской революции» Карлейля нам не случалось читать ничего, подобного «Возрождению» Мишле. Эта книга далеко оставляет за собой все писанное им прежде и это оттого, что он сам сделал необычайный шаг вперед. Он и Кине давно поссорились с католицизмом, но христианская борьба против папы и иезуитов всегда будет не дальше какого-нибудь протестантизма. А с протестантской точки зрения католицизм победить нельзя, логика безумия с его стороны. Надобно было выйти не только из церкви, но с церковного погоста, надобно было раз навсегда и окончательно расстаться с христианством как с положительной религией. Вот этот-то шаг и сделал Мишле, и сделал с той же силой и последовательностью, как Фейербах, но совершенно иным путем. И вот причина, почему его «Введение» наносит тяжелый удар не только католицизму и церковному христианству, но и тому бледному порождению религии и науки, тому лунному христианству, той философской бестелесности и романтической постности, которую называют идеализмом.

    Надобно знать робость французов за известными пределами скептицизма и отрицания, чтоб оценить нравственную сторону подвига Мишле. Французы в этом отношении имеют некоторое сходство с петербургской ценсурой. Губернских чиновников и вообще чиновников от статского советника вниз она позволяет бранить, делать смешными, но до первых трех классов не касаться. Когда я был в близких сношениях c«Voix du Peuple», Прудон раз мне писал: «Вы не знаете нашей публики, с вашей verve barbare[56] и откровенностью выражений вы разгоните читателей, вы их испугаете». С каким воплем негодования принимались его собственные статьи и какой гигантский[4*] талант надобно было иметь, чтоб выдержать напор со всех сторон! Е. Жирарден как-то в «Прессе» коснулся мысли, что «право имеет только исторические определения и, следственно, меняется во времени». «Как, — закричали со всех сторон, — право не вечно, право не безусловно?.. это разбой, это проповедь безнравственности», и полемика длилась месяцы.

    В романах и повестях — точно в уголовной палате — виновного наказывают, правый торжествует, иначе роман оскорбляет моральное чувство. Ж. Санд недавно отбросила эту ложную прозаическую привычку примирять судейски. Ее превосходная сказка «Грибуль» окончивается тем, что Грибуль гибнет в огне и никто его не спасает для того, чтоб ему дать медаль «за преданность».

    Посудите же, какое негодование должна вызвать книга заслуженного профессора, одного из знаменитейших историков и литераторов Франции, в которой он бросает христианство за борт, чтоб вольнее плыть по океану жизни и ведения.

    Второй подвиг Мишле почти еще труднее для француза: он в истории XVI столетия отрешается от французски-национальной точки зрения, от этой добродушной уверенности в превосходстве французов над другими народами. Он представил встречу Италии с Францией, как поэтический зритель, принимающий живое участие в обоих, как зритель французский по гению, по натуре, самому свойству своего таланта, но без патриотической задней мысли. Это несравненно больше, нежели слова негодования против Франции, которые, например, являются часто в прекрасной книге Кине об Италии и в которых просвечивает та же исключительно национальная мысль в обратном положении.

    первыми. В том роде, как англичане готовы допустить, чтоб вы были атеисты, но желают в таком случае, чтоб вы принадлежали к атеистической церкви.

    Насколько эти остановившиеся понятия, эти национальные предрассудки мешают развитию и революции, лучше всего показывает шовинизм французов, на котором Наполеон I создал империю, а Наполеон III поддерживает свой хилый трон.

    Тем важнее заслуга людей, освобождающихся от пут, которые они сами носили. Заметим мимоходом, что эпоха изгнаний, начавшаяся в 1848 году, для французов имеет огромное значение. Французы мало ездили по другим странам, еще меньше жили в них и не были почти ни в каких тесных отношениях с людьми других стран. Наполеон разбросал живых французов по всему миру, так, как его дядя усеял мертвыми все поля Европы. В бедных переулках Лейстер-сквера и Соо, в убогих питейных домах и небольших клубах в Лондоне совершается великая вещь, незаметная, как все настоящее, но которой следствие уже теперь обнаруживается. Беспрерывное общение французских изгнанников с изгнанниками разных стран и с английскими работниками сильно отразилось на образе мыслей излечимых. Это предмет до такой степени важный и полный будущего, что мы ему посвятим особую статью.

    Чтоб ознакомить наших читателей с книгой Мишле, мы постараемся как можно ближе к слогу писателя передать несколько отрывков.

    Схоластическая наука, искажая мышление и приучая его к выводам чисто формальным, произвела, по мнению Мишле, целый народ дураков, людей, которые были глубокомысленно глупы, которые ученьем, не имевшим в себе ничего реального, притупили свои способности, забили их. Приготовивши так людской мозг, с одной стороны, и, с другой, трудную и сложную науку без содержания, почтенные богословы дали людям волю заниматься...

    «Запретить философию, рассуждение значило бы их поощрить; гораздо лучше было втеснить философию в небольшой законный круг, где бы она могла, не двигаясь вперед, вертеться понемногу в вечном круговороте. Позволить до известной степени рассуждать, разрешить отвлеченному разуму бороться только с отвлеченным разумом; это была превосходная прививная оспа, предохранявшая людей от опасной болезни здравого смысла.

    За утратой действительного мышления, которое было гонимо, оставалось еще созерцание, и ум, лишенный права ходить, принялся летать. Но мистики, которыми папа подавил Абеларда, в душевной простоте своей пророчили ему приближение царства духа, новую церковь без папы, церковь любви, свободы, света. Такое направление было не меньше опасно всяких рассуждений, остановить его было труднее. Если церковь не будет поддерживать мистицизма, она подойдет под обыкновенные законы, сделается судом, церковь юридическая и рассуждающая — не церковь, действие без причины — ничего.

    Как после Абеларда терпели людей полурассуждающих, которым позволяли немножко думать, так теперь допустили полумистиков, которым дозволили немножко бредить, восторгаться до известной степени, быть безумными, но с руководством. Это ‒ второе сословие дураков.

    Они были удивительны. Первые шли неловко и тяжело, с путами на ногах; печальные четвероногие, они все-таки могли кой-как двигаться. Благоразумные мистики, напротив, имели небольшие, подвязанные крылья, хлопали ими, усиливались лететь, поднимались на аршин от земли и падали зря с завязанными глазами, спокойно принимаясь высиживать своих детенышей[5*] на заднем дворе православия и на родных навозных кучах.

    ... Кажется, довольно ловко законопачены и засмолены были все отверстия, через которые мог бы пройти свет. Вместо слепых, которые бы страстно желали видеть, людей сделали близорукими, ночными птицами, которые вовсе не любят смотреть, и смело говорили им: „Глядите, ведь у вас есть глаза".

    Обе мощи были равно подавлены — ум и безумие, логика и пророчество, так что мысль человеческая, которой был запрещен ее естественный путь, не имела даже возможности тех гениальных безумий, которыми она иногда одним скачком достигает запрещенного. Между уничтоженным хождением и летанием оставалось ползание, его-то и поощряли, предлагая награды улиткам и куколкам, — кто кого обгонит.

    Но ум человеческий имеет такую искаженную природу и такое несокрушимое начало непокорности, что нашел себе путь; не имея возможности знать мир духовный, углубляться в себя, он начал исподтишка поглядывать на природу. Нет больше независимой мысли — положим; нет больше поэзии — хорошо; можно же по крайней мере посмотреть, что делается вокруг! Будто такая большая ересь собирать травы на полях, приготовлять для людей врачевания, извлекать на пользу человеку жизнь, богом данную этим простым?

    казни будущего. В наказание им бог их окружил всеми соблазнами земными; huerta[57] Валенции и vege[58] Гренады, настоящий рай злого духа, сосредоточили все богатства трех частей света — Европы, Африки и Азии. Шелк, рис, шафран, сахарный тростник, бананы, фиги, мирра, имбирь, абрикосы и бумага... Их тираническая торговля насилует климат и путает дары божии. Эти варвары, открывшие компас, бумагу, порох, дерзновенно осмелились поставить башни, чтоб наблюдать ближе за звездами; лазутчики неба, они дерзновенно спускают их посредством вогнутых стекол, нудят их отразить свой образ, признаться во всех своих движениях; они хотят унизить перед человеком эти великолепные светила, прибитые — по Писанию и по св. отцам — к неподвижному кристаллу небесного свода. Они снова впадают в грех Адама и снова рвут запрещенные плоды от древа знания. Они ищут спасения не в чудо, а в природе, не в легенде сына, а в творении отца...

    Поймите же этот мир, поймите средние века! В продолжение пятнадцати столетий бог-отец, бог-создатель не имел ни одного храма, ни одного жертвенника. До двенадцатого столетия вы не встречаете его образа. В XIII он робко показывается возле сына; но остается подчиненным ему. Когда кому-нибудь пришло в голову принесть ему что-нибудь в жертвенный дар, отслужить ему обедню? Он остается одиноким, оставленным, забытым, с своей длинной бородой. Толпа не тут. Его терпят только. Здесь царят сын и дева, его только что не гонят из церкви. И это много. Он должен радоваться, что ему многое простили. Он был жид; и почем знать, что этот Иегова не Аллах Мекки. Арабы и евреи утверждают, что они верят в бога-отца и что за это он им так роскошно дает дары своего творения.

    Творение, создание, рождение, дела божьи, дела рук человеческих — все это слова, дурно звучащие и оскорбляющие в средних веках. Производительная сила рождения, простодушно поставленная на алтарь древними религиями, стала срамом в новой; при этой бледной и увядшей монахине — едва смеют шептать о рождении. Если мать превознесена, то это как дева. Мать — не в самом деле мать, сын не в самом деле сын; „женщина, что мне до тебя?” Отец тоже не отец, он кормилец, воспитатель, больше ничего.

    Творец-Ормузд, плодоносный Иегова, героический Юпитер ‒ все эти боги украшены пышной окладистой бородой, страстные любовники природы, мощные двигатели человеческой деятельности. Но кроткий и задумчивый бог средних веков ‒ без бороды, и таким остается он в первые века христианства. На памятниках до грубых феодальных веков почти совсем нет его изображения с бородой. Зачем ему мужественная, отеческая борода для возвещания миру близкого конца? На что порождать накануне смерти? Всякая деятельность должна остановиться, исчезнуть. „Взгляни на лилию, она не прядет, а одета лучше тебя", конец всякому труду, работать не нужно. „Кесарю кесарево” — отечество теряется в империи — „ни грек, ни римлянин, ни варвар”. Империя рушится, варвары занимают места. Св. Павел едва допускает брак; семья также кончается самым холодным образом, супруги расстаются по доброму согласию; он делается иноком, она монахиней, совершенно сочувствующие в мысли разлуки.

    Если бенедиктинцы в голоде, следовавшем за опустошительными войнами, пахали землю, это было насильственное отклонение от законной косности, и вскоре все опять пришло в покой...

    ... Но через Салерну и Монпелье, через арабов и евреев, через их учеников в Италии совершалось торжественное воскрешение бога природы. Похороненный не три дня, а тысячу с лишком лет, он приподнял своей головой гробовую доску. Он, необъятный и благий, восставал победоносно, его руки были полны плодов и цветов, это была утешительница мира — любовь. Мавры открыли целебные силы, врачующие начала, которые земля из своей обширной груди посылает своему ребенку-человеку посредством простых. Нежность этого бога-матери, которого не знаешь как назвать, обнаруживалась везде, выступала из всех берегов в своей благости и роскоши. Видя человека слабым, шатким на ногах, не могущим идти к ней, она сама, великая мать, сострадательная кормилица, бросалась к нему, чтоб поддержать и подкрепить его. Чем же заплатит ей человек? Что он может дать?.. Великое сердце, непреклонную волю. – Явился Рожер Бакон!»

    Я старался как можно более удержать своеобразный слог этого библейского песнопенья. После этого удивительного места приведу вам объяснение колдуньи, ее преображение в рассказах поэта-историка.

    «Добрый немецкий монах Спренгер, написавший книгу „Млат колдовства", знаменитое руководство инквизиции, сильно затруднялся, отчего так мало колдунов и так много колдуний; отчего злой дух легче сближается с женщинами. На этот вопрос он находит двадцать премудрых ответов — женщина погубила первого человека, она легкомысленна, в ее груди (по свидетельству Соломона!) бездна чувственности... Есть еще и другие причины несколько проще.

    В эти странные времена женщине идеально поклонялись и ставили ее вместо бога на алтарь, но в действительности она была несчастной жертвой, на которую обрушивались все бедствия этого мира; она жила в аду. Бокаччио в своей „Гризелиде" рассказал совершенно общую повесть о беспечной жестокости мужчины к бедному материнскому сердцу. Мужчина, с благочестивым самоотвержением переносящий страдания женщины, легкомысленно увеличивает число детей, содержимое в пределах только одной смертностью их. Женщина, бедная игрушка, вечно мать, вечно в трауре, „она зачинает, — как говорит Спренгер, — посвящая диаволу свой плод". Состарившаяся лет в тридцать-сорок, переживши своих детей, она тянет тягостную жизнь, забытая, оставленная, без семьи. Да ей было не лучше и в семье; за грубым крестьянским очагом — какое место старухе? Последний батрак, мальчишка-пастух сидят выше ее. Куски, которые она ест, считают, на нее негодуют, что она жива. В одном швейцарском кантоне должны были законом предписать, что мать имеет место у очага своего сына.

    Ну, вот она и удаляется, ворча сквозь зубы, и бродит по пустым полям, бродит в холодные ночи, сердце ее полно желчи и злобы. Она зовет злых духов; если их нет, она их выдумает. Диаволу, живущему в ней, недалеко; она его мать, его невеста, она поклоняется одному ему...

    Что могло удержать эту женщину? Бог? Он с ней говорил по-латыни непонятными символами. Диавол, напротив, говорил природой, этим миром, которого он царь; зло и добро беспрестанно свидетельствовали о его власти над этим миром. Неужели вы думаете, что они отказалась от него? Увядшая, оскорбленная, в лохмотьях, нищая, посмешище детей, она затаила сильную волю и странные желания (где им предел, когда однажды возможное перейдено и желаниям дана воля вольная?) ‒ она приобрела власть делать что хочет. Это она старухой, пятнадцать молодцев, один лучше другого, в зеленом платье, и сказала: „Выбирай, они твои"».

    Спренгер рассказывает с ужасом, что он видел раз зимою, когда все дороги занесло снегом, несчастных жителей небольшого города, пораженных страхом и преследуемых несчастиями (очень обыкновенными в окрестностях маленьких немецких городов), произведенными заговариванием и колдовством. Никогда, говорит он, не шло столько богомольцев к пречистой деве пустынников или ко всех скорбящей, как в это время, несмотря на ухабы, снег, метель, шло к колдунье, прося ее заступиться у диавола. Какою злобной гордостью должно было исполниться сердце старухи, когда весь город трепетал у ее ног и просил защиты! Какие фантастические желания должны были посетить ее душу, когда она видела себя превознесенной, любимой, мощной, страшной! Она тешилась над ними, сводя их с ума. Монахи рассказывали Спрингеру: «Она заколдовала трех наших аббатов, убила четвертого и дерзко говорила: „Да, я это сделала и еще хуже сделаю, и они не выпутаются, оттого что они ели..." И она назвала очень мало возбуждающее аппетит кушанье.

    Колдуньи хвастались своею мощью, и от них самих Спренгер узнал половину нелепиц, которые рассказывал».

    Это из предисловия. За ним следует поразительная картина встречи Франции и Италии; на этот раз мы ограничимся небольшим отрывком[59].

    «Открытие Италии свело наших с ума; они не могли противустоять ее увлекательным прелестям. Товарищи Карла VIII были не меньше удивлены, как спутники Христофора Коломба.

    Противуположность Италии с северным варварством была так велика, что победители были ослеплены, почти испуганы, смущены новостью предметов. Отит немели от удивления перед этими дивными картинами, мраморными церквами, пышными виноградниками, населенными статуями, перед этими живыми изваяниями — прелестными девами юга, увенчанными цветами, которые шли с пальмами в руках на сретение воинов и несли ключи города. Они были сначала поражены; потом ими овладела буйная радость.

    Провансальцы, бывшие в неаполитанских походах, приплывали на кораблях или шли обходом через Романью и Абруццы. Прежде Карла VIII ни одно войско не совершило всего священного пути, который, начинаясь от Генуи или Милана, Луккою, Флоренцией и Сиенной ведет путника в Рим. Удивительная красота Италии состоит в ее общей форме и в этом crescendo[60] чудес от Альп до Этны. Входя, не без потрясений, вратами, покрытыми вечным снегом, вы находите первый отдых, полный прекрасного, в изящном величии ломбардской долины, этой роскошной корзины жнитва плодов и цветов. Потом Тоскана, прелестно очерченные холмы Флоренции останавливают глаз своей оконченной красотой, она сменяется священным ужасом, вселяемым печальной торжественностью Рима... И вы думаете — это все? Нет. Более кроткий рай ожидает вас в Неаполе, новые ощущения наполняют грудь, и душа подымается в уровень Альпам перед дымящим исполином Сицилии.

    Природа сосредоточивается, выражается всего лучше в женщине. Черные итальянские глаза, больше сильные, нежели приветливые, печальные и без детства имеющие сродство, соединяются при первом соприкосновении. Когда начальное опьянение прошло, превосходство Юга обнаружилось; везде, где французы остались несколько дольше, они неминуемо попадали под иго итальянок, которые потом делали из них что хотели».

    Мы спрашиваем всех живших в Италии, можно ли изящнее, вернее, резче обрисовать весь полуостров от снежных Альп до растопленного кратера Этны, до этих глаз «без детства» — и всё на одной странице.

    Разумеется, из книги Мишле нельзя научиться истории XVI столетия, так, как из книги Карлейля нельзя научиться истории революции; это не вступления, а заключения, завершения, эпилоги, последние слова. Передо мной лежит один из chef d'oeuvre'oв учебной литературы, «The Earth and Man or physical geography in its relation to the history of mankind», сокращенные лекции Арнольда Гюйо (Guyot), читанные им в Бостоне. Это один из тех редких вполне достигнувших своей цели трудов, в которых не знаем, чему больше удивляться — ясности, глубине, простоте или сжатости[61]. И несмотря на то, географии нельзя выучиться по ней.

    Такого рода книги предполагают школьное знание фактов. Они являются после предварительного, так сказать, мнемонического труда привесть в порядок скученное, объяснить узнанное, дохнуть огнем сильной мысли, чтоб сплавить песчинки в прозрачный хрусталь.

    И. Мишле, мы извещаем об этом с величайшей радостью, — один из первых обещал нам свое деятельное участие в «Полярной звезде». Как глубоко и ясно он понимает теперь — после нашей дружеской полемики[62] — наше положение, всего лучше показывает его прекрасное письмо.

    Впервые опубликовано в ПЗ, 1855 г., кн. 1, стр. 192‒206.

    Печатается по тексту второго издания ПЗ, ‒211. Без подписи. Автограф неизвестен.

    «Русский народ и социализм» как о своем произведении. «Письмо И. Мишле к издателю» в наст. изд. включено в текст статьи, так как оно непосредственно следует за ним (начинается на той же странице, без спуска), а последняя фраза статьи является явным переходом к письму.

    В настоящем издании в текст внесены следующие исправления:

    Стр. 277, строка 17: тем не менее вместо: (по I изд. ПЗ).

    Стр. 278, строка 10 и далее, на протяжении всей статьи: XVI столетия вместо: (книга Мишле охватывает период с 80-х годов XV века по первую четверть XVI века).

    Стр. 280, строка 31: вместо: в 1848 году для французов,

    Стр. 284, строка 12: кесарево кесареви

    ______

    Свой отзыв о книге Мишле Герцен начинает утверждением: «Наше время чрезвычайно бедно хорошими книгами...» — и эту «бедность» он прямо связывает с господством реакции во «Франции и в Германии. При этом либеральной Франции, выражавшей свои мысли на языке риторического, ламартиновского красноречия, Герцен противопоставляет Францию демократическую в лице Прудона (для Герцена 50-х годов характерно еще некритическое отношении к Прудону) и Мишле.

    В произведениях Мишле Герцен ценил гуманизм и подчеркнутую политическую тенденцию, отнюдь не прячущуюся за академическим «беспристрастием». Мелкобуржуазный радикал и демократ, противник якобинства, противник социализма, Мишле все же привлекал Герцена искренностью своего республиканства и антиклерикального пафоса. Притом мировоззрению Мишле, утверждавшего, что «настоящим» народом является крестьянство, присущи были и черты своего рода «народничества». Глубоко принципиальный, неизменно верный своим убеждениям, Мишле подвергался репрессиям, о которых Герцен упоминает в комментируемой статье. Незадолго до революции 1848 г. были запрещены лекции Мишле в Collège de France, за отказ же от присяги Наполеону III Мишле лишился места в архиве. Несмотря на философский идеализм Мишле, на свойственный ему романтический пафос изложения, работы его были насыщены конкретными и новыми данными. Ученый необычайного трудолюбия, Мишле ввел в оборот множество до него неизвестных первоисточников, поднял впервые большой архивный материал. Об отношениях Герцена с Мишле см. также в комментариях к работам Герцена «О развитии революционных идей в России» и «Русский народ и социализм» (т. VII наст. изд.).

    «Histoire de la France au ceizième siècle. Renaissance» входит в шестнадцатитомную «Историю Франции», над которой Мишле работал с 1833 по 1867 г. Возрождение» Мишле охватывает период с 80-x годов XV века по первое, примерно, пятнадцатилетие XVI века.

    Книга Мишле открывается обширным (оно занимает около трети книги) «Введением», в котором развернута философская концепция изучаемой эпохи. Герцен высоко оценивает и политические тенденции рецензируемой им книги (и особенности ее антиклерикальную направленность), и исследовательский метод Мишле.

    За несколько месяцев до выхода первой книги «Полярной звезды» 2 марта 1855 г., Герцен писал Мишле по поводу «Возрождения»: «Ваша книга восхитительна. Я снова был молод, снова проникнут энтузиазмом, читая предисловие; это поэма, история, претворившаяся в искусство, в философию».

    В своей статье Герцен довольно точно перевел два отрывка из «Введения» и один — из раздела, посвященного итальянским походам французов. Об этом он писал Мишле 8 июля 1855 г.: «В своей русской статье я даю в переводе из «Renaissance»: «Proscription de la nature» и «La Sorcière», а из текста — часть открытия Италии». Глава, из которой переведен отрывок, называется не «La Sorcière», a «La Sorcellerie».

    Когда я был в близких сношениях с «Voix du Peuple»... ‒ В августе 1848 г. Герцен ссудил Прудона деньгами на издание газеты «La Voix du peuple». В этой газете Герцен числился редактором иностранного отдела. В мае 1850 г. газета была закрыта французским правительством. См. об этом в ч. V «Былого и дум» (т. X наст. изд., cтp. 190—195).

    в прекрасной книге Кине об Италии... ‒ Герцен имеет в виду книгу Эдгара Кине «Les Révolutions d’Italie» (1848).

    — О судьбе различных европейских эмиграций и об их взаимоотношениях Герцен говорит в ряде глав пятой и шестой частей «Былого и дум» — глав, создававшихся в основном в 1857—1858 гг.

    Мы намерены из этой книги в следующей книжке. — Намерение это не осуществилось.

    читанные им в Бостоне. — Речь идет о сочинении известного географа Арнольда Гюйо, в 1848 г. обосновавшегося в Соединенных Штатах Америки.

    — См. комментарий к статье «Русский народ и социализм» (т. VII наст. изд., стр. 438—439).

    [55] Свобода преподавания, теоретического обслуживания, так, как она существовала после 1830 года в Германии, — все это сделалось мифом. Довольно сказать, что в Пруссии, Баварии и Гессене в школах запрещено ученикам давать Шиллера и Гёте... В то же время во Франции запрещают в училищах не только чтение древних писателей и энциклопедистов, но Фенелона! Мы думаем, что до известной степени мысль можно задержать насилием. Разве папство во время Реформации не выжгло образование в Италии?

    Ред.

    [57] орошаемые районы (испан.). ‒ Ред.

    [58] плодородные долины (испан.). – Ред.

    [59] Мы намерены из этой книги и из второй части ее, «Реформации», которая должна выйти на днях, поместить несколько страниц в следующей книжке.

    [60] нарастании (итал.). – Ред.

    [62] В 1851 году Мишле издал свою легенду о Костюшке. Я счел долгом показать знаменитому историку, что он ошибочно смотрит на Россию, и написал длинное письмо («La Russie et le socialisme, lettre à M. J. Michelet». 1851. Nice. 2-е Ed. 1855. Jersey). Французское правительство не только запретило первое издание, но украло его на марсельской таможне. Мишле с величайшим беспристрастием принял мои замечания, требовал серьезных объяснений, согласился с ними, и все это с той искренностью и простотой, которая только принадлежит людям, страстно любящим истину.

    [4*] Исправленная опечатка. Было: «гиганский», исправлено на: «гигантский» - ред.

    [5*] Исправленная опечатка. Было: «детнеышей», исправлено на: «детенышей» - ред.